Третьего не дано
Шрифт:
– Молчишь?
– укоризненно сказал Савинков, отшвырнув книгу, легко спустился на пол, схватил Ружича за плечи и немигающими, диковатыми глазами посмотрел куда-то поверх его головы.
"Всегда смотрит поверх головы", - отметил Ружич.
– Не поверишь!
– воскликнул Савинков, не отпуская Ружича.
– Пишу! А когда пишу, читаю все, с чем ив согласен, что хочется опровергать. Поиздеваться люблю!
Тогда рождаются импульсы, тогда в душе как в огненной печи! И не осуждай, друг! Скажешь сейчас, когда пожар - не время быть Пименом. Но если
Спасает... Ну, ты говори, говори, не молчи только. Ты разве не знаешь можно убить молчанием, уничтожить, иссушить!
– Знаю, - слегка отстраняясь от Савинкова, сказал Ружич.
– Спрашиваешь, зачем пришел? Не с кем отвести душу, вот и все...
– Нервы! Проклятые нервы, обожженные войной, революцией, человеческой подлостью...
– с истерической искренностью произнес Савинков.
– А ты говори, говори, вот увидишь, станет легче!
Будто зимней стужей дохнуло на Ружича. Он смотрел и знал, что не вымолвит ни единого слова до тех пор, пока хоть чуточку не оттает душа.
До встречи с Юнной ему казалось, что стоит лишь повидаться с дочерью, как тяжкие испытания станут легче: в ее словах, в ее сочувствии он обретет новые силы.
Надежды не оправдались - несмотря на то что ни он, ни дочь ничего не сказали друг другу открыто и прямо, он интуитивно почувствовал, что между ними стоит чтото невидимое, но сильное, способное разъединить их навсегда. Даже то, что он увидел дочь в особняке у Велегорского, не поколебало этого чувства, потому что, если бы этот особняк был для нее родным по духу, она бы говорила с отцом иначе - откровеннее и теплее. Да, она любит его, страдает. Елене легче - она еще не знает, что он жив. А вот Юнне - новые муки. Она, вероятно, не скажет матери, что отец жив, что он здесь, в одном городе с ними, и все же что-то неумолимое и страшное удерживает его от того, чтобы прийти домой.
Почему он сразу не спросил, с кем она, в каком лагере решила жить и бороться? И почему она тоже не спросила его об этом? Или они настолько уверены друг в друге, несмотря на то что произошла революция, которая изменила или разрушила отношения даже между самыми близкими людьми? Или же и ею, и им руководит неизбежное в такой сложной обстановке чувство осторожности?
8 А. Марченко Q Он не знал, как ответить себе на эти вопросы, и потому не мог заглушить своих страданий - ни книгами, ни алкоголем, ни выполнением самых опасных поручений савинковского штаба.
Вся ли беда в том, что он вынужден жить порознь с семьей, с самыми родными ему людьми, терпеть лишения и невзгоды, испытывать муки совести? Только ли страшное в том, что нужно изворачиваться, юлить, обрывать себя на полуслове даже в разговоре с дочерью, чтобы, пзбави бог, не сказать лишнего?
– Борис, ты веришь?
– вдруг вырвался у Ружпча вопрос, похожий на стон.
– Борис, ты убежден, что псе хорошо и все верно? Только честно, искренне...
Савинков вскинул голову, лицо его вытянулось. Ружич увидел узкие, азиатские глаза. Наглухо
Казалось, что Савинков снова смотрит не на Ружича, а куда-то мимо и выше его. Ружич проследил направление взгляда, надеясь увидеть там икону, но ничего не увидел.
– Клянусь, верю!
– страстно прошептал Савинков, и в этом шепоте не было уже ни исступления, ни фальши.
– Несметная рать собирается под наши знамена, - отрывисто, убежденно и вдохновенно заговорил он.
– И каждый боец - русский богатырь. Каждый - Илья Муромец. Дрязги десятка карьеристов - не в счет. Искры от нашего факела летят по всем русским городам и весям. Восстание вспыхнет как пожар - не потушить. Это будет разрушительный ураган, после которого мир вдохнет чистый воздух счастья...
Прежде Ружпча волновала патетика Савинкова. Сейчас же, хотя в его словах слышалась подкупающая искренность, они не рассеивали сомнений, не убивали тоску.
– Я вот о чем думаю, - глухо сказал Ружич.
– Скажи, можно ли с помощью заговора выиграть схватку?
У нас блестящая конспирация. Мне по душе наш истинно военный порядок. Но то, что мы прячемся от свота, от людей, - это не слабость? Кто знает о нас на заводах, в деревнях? Ты же знаешь, сколько лет большевики создавали партию, готовили почву, чтобы в одну ночь покончить с Зимним... Пойдут ли за нами рабочие, крестьяне? Им неизвестны наши цели, наши страдания. Их будут отпугивать золотые погоны.
– Люди уважают не только ум, но и силу, - жестко сказал Савинков.
– Как в волчьей стае верят сильному вожаку, так и в обществе даже тот, кто мускулам предпочитает ум, принужден считаться с крепкими, увесистыми кулаками. У нас они есть.
– Он вдруг улыбнулся: - Помнишь притчу? Стадо баранов не хотело переходить через реку. Тогда пастухи взяли вожаков-баранов на руки и пошли вброд. И все стадо ринулось за ними. А чем мы не библейские пастухи?
– Это мы-то пастухи?
– усмехнулся- Ружич.
– А что, заманчиво?
Савинков хотел добавить, что крепкий кулак - это и помощь союзников, но сдержался.
– Я был у анархистов. Там по пальцам можно перочесть тех, кто мог бы пополнить наши ряды, - напомнил Ружич.
– Был, как ты знаешь, в группах офицеров и с союзнической, и с немецкой ориентацией. Везде - разлад, грызня и дележ власти, а власть-то еще как журавль в небо... О Велегорском и его группке и говорить нечего.
– А что?
– нетерпеливо спросил Савинков.
– Пустота. Миф. Самообман. Мальчишки, жаждущие поиграть в заговор.
– Суровый экзаменатор, - улыбнулся Савинков, стремясь теплым, дружеским отношением вывести Ружича из мрачного, подавленного состояния.
– Не забывай, что на определенном этапе борьбы каждый сыграет свою роль. Представь: восстание идет успешно, стремительно, неумолимо. Вот тут-то и Велегорский пригодится, как христово яичко на пасху. Пусть мальчишки, пусть играют в заговор, лишь бы сгорали от ненависти к большевикам.