Тревожный месяц вересень
Шрифт:
Он все старался поддеть неуклюжей тупой вилкой кусок яичницы, но та ускользала и ускользала. С непонятным упорством старик преследовал яичницу. Я незаметно подвинул к нему ложку.
– Потому, что я позволил себе полюбить тебя, Иван Николаевич, а любовь в конечном счете всегда вынуждает нас страдать.
Мы с Антониной переглянулись.
– Да-да... не удивляйтесь. И вы будете страдать. От разлук, от переживаний, от обид со стороны детей, от непонимания, которое будет случаться и у вас... Как и у всех... да мало ли отчего еще. Не думайте, что ускользнете. Надо платить за счастье привязанности и любил. Но...- Сагайдачный
Я сумел разглядеть глаза старика за овальными стеклышками. Они не шутили, они были серьезны, эти глаза.
– В сущности говоря, обманывать мне не впервые, - сказал он.
– Ведь я болезни свои обманул - их было у меня столько, что в молодости на военную службу не взяли, и вот мне семьдесят, и я многих еще мог бы пережить. Родичей жены, Марии Тихоновны - обманул... Правда, нечаянно. Они надеялись на богатое наследство, а я, во-первых, не помер, во-вторых, оказался беден, как церковная крыса!
Антонина поставила перед ним большую кружку чаю, заваренного, как я догадался по запаху, на мяте и шалфее. Старик любил именно такой чай, но я никогда не говорил ей об этом. В Глухарях обычно пили морковный, настоящего, естественно, ни у кого не было.
Но как она узнала? Откуда это понимание, это чутье? Она продолжала удивлять меня.
Сагайдачный не спеша и с удовольствием выпил чай. Я видел, что он исподволь рассматривает глиняных зверей на полке. Потом он прошел к ним и оглядел более внимательно.
– Это, конечно, ваша работа?
– обратился он к Антонине и сам себе ответил:-Да-да, конечно же. Это ясно... Случается же такое в наших богом забытых селах, - повторил он уже слышанную мною фразу, не сводя глаз с Антонины.
– Да-да... Спасибо вам за все. Было так хорошо посидеть рядом и ощутить на миг искреннее участие и заботу... Жаль, что приехал я в тяжелое время, недоброе, и вам не до меня. Простите старика. А теперь за дела.
Он снова галантно поцеловал ей руку. У порога остановился и поклонился Антонине. И она ответила ему поклоном. По-моему, они понравились друг другу.
– А что?
– сказал Сагайдачный, надевая плащ.
– Старики способны вновь ощутить свою молодость только через других. Ты извини, что я вел себя не как на поминках. Думаю, так лучше.
Мы вышли к телеге. Моросил дождь. Лысуха уныло ждала, в гриве ее светились мелкие бисерные капли.
– Спасибо вам, - сказал я.
– Что за народ!
– сказал Сагайдачный.
– Лезете в пекло и еще благодарите! Смотри береги себя!
Он достал из внутреннего кармана старомодного клетчатого своего сюртучка какую-то тряпицу. Развернул - в ней лежали сережки, каждая состояла из трех слитых золотой вязью воедино крупных голубых капелек.
– Это бирюза, - сказал Сагайдачный.
– Чудесный камень. На хорошем человеке он светлеет. И если человек здоров, радостен и светел внутри, то и камень отражает это своей радостью, мерцанием. Но если близка кручина, болезнь, то камень становится темным и невзрачным. Так старики говорили в мое время... Это, пожалуй, и есть мое сокровище,
Он вложил сережки мне в ладонь:
– Бери. И поехали к Глумскому.
– Усаживаясь в свою таратайку, он вдруг наклонился ко мне и заговорщически прошептал; " Бувае, иноди старый не знае сам, чого зрадие, неначе стане молодый и заспивае, як умие". Ну, кто?
– Шевченко, - ответил я, на этот раз безошибочно продолжив старую игру.
11
Мы с Попеленко смотрим, как уходит Гнат. Он вразвалочку, перебрасывая через лужи тяжелые дырявые ботинки, шагает по улице. Правая рука Гната придерживает пустой мешок, левая зацепилась большим пальцем за желтый провод, перепоясывающий ватник, и ладонь висит, как варежка. Шапчонка, сшитая на солдата-недоростка, чудом держится на нечесаной гриве деревенского дурачка, издали она - как птица на стоге сена.
Гнат оборачивается, машет нам мешком, смеется. "Маасковские сладкие груши, она ела-ела их на свадьбе..." - напевает Гнат. Больше всего он любит сочинять "свадебные" песни. Сквозь унылый мелкий осенний дождь. Гнат несет не доступный никому мир своего воображения. Там бьют в бубны, осыпают молодых хмелем, пляшут, целуются.
Рослая, чуть сгорбленная фигура постепенно скрывается в мутно-серой завесе дождя, как в дыму.
– Ой, голосистый какой и здоровый!
– удивляется Попеленко и скребет затылок.
– Как он при фашистах уцелел? Они дурачков по деревням собирали, свозили в область, а там - в душегубки. Не признавал этого дела Гитлер. У него было рассчитано, кто сколько хлеба съедает. Дурачкам по этой арифметике места не оставалось... Бабы наши, жалеючи, прятали его, Гната. Моя уж на что музульманка, скрипит, как колодезный журавель, а и то хоронила его трое суток в погребе. Только просила его, чтоб не пел. А он нет-нет да как затянет, страх!
Из-за дождя еще доносится неразборчивая песня Гната, но постепенно стихает. Через двадцать - тридцать минут Гнат будет уже в лесу. В потайном клапанчике его ватника, прошитом двойной стежкой, завернутый в прорезиненную обертку от индпакета, лежит блокнотный листок. На нем выведенные рукой Варвары четкие ровные строки: "Мешки с деньгами и документы вывозят завтра на рассвете. Сегодня приехал Сагайдачный. Считают. Никого в район не посылали. Повезут Глумский и "ястребки". Когда же выполнишь обещанное? Жду не дождусь. Ясонька".
Мы прислушиваемся. Где-то за околицей хлопает кнут пастуха, мекает привязанная на пустыре коза. Песни совсем не слышно. Гнат унес наш крючок с наживкой, и невидимая леска потянулась за ним из Глухаров. Давай, Гнат, ни пуха тебе, ни пера! Мы с Попеленко переглядываемся. "Ястребок" вздыхает, трет обшлагом шинели кожух своего ППШ. Я чувствую, сомнения и страхи вьются вокруг него, как осы у колодца, но он молчит. "Мне и самому страшновато, Попеленко! хочется сказать мне.
– Уж больно хитрая пошла игра!" Но с моим подчиненным лучше не вести таких разговоров. В полное ведро воду не льют.