Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
Волнистая шпилька-невидимка вдруг становится видимой.
Чужие запахи.
На ее столике не ее помада.
– Чья это?
– Что значит чья? Разбрасываешь по всей квартире!
Как он ласкает ту? Так, как ласкал ее, или по-другому?
Какие слова говорит он той, сжимая в объятиях, при встречах и расставаниях? Это с ней он битое стекло, а с той – нежнорук и огнедышащ.
Оттирала пятно на полу и заметила на паркете вмятинки. Представила себе, как та стучала острыми каблуками по паркету,
Во время редких ночных ласк как узнать, хочет ли он в темноте именно ее, а не ту, неистощимую на игры «давай станем другими»?
В постели испугалась, что он не ее держит в руках, закрыв глаза. Попросила:
– Посмотри на меня!
Больнее всего было то, что он приводил ту к ним домой. Та брала ее вещи, трогала все, презрительно усмехаясь, мол, что за вкус у твоей!
Стало страшно ложиться – будто это уже не ее кровать. Кто застилал одеяло, поправлял подушки?
Ногти короткие и неухоженные.
Пытается представить его чувства, когда он приходит домой, обнимает и чувствует ее живот, который упирается в него, а до этого обнимался с другой, стройной.
Той он расстегивал лифчик и целовал груди. Какие?
Уходил куда-то, а ей казалось – к той. Куда бы он на самом деле ни уходил. К той.
Звонил ей сказать, что все в порядке и чтобы не ждала к ужину – пока та принимала душ.
В каждой его знакомой видела ту.
Смотрит, во что та одета, и думает, что, может быть, именно это платье он расстегивал.
Боялась, что та ей скажет:
– Ты довела его без любви, а я могу дать ему то, чего ты не можешь. Это от тебя у него тайны, а мне он все говорит.
И что ответить, если так и есть.
Ведь это ее собственная вина, ведь она утратила свойство быть другой.
Он скрывает свои измены – значит, его нужно простить, потому что так он заботится о ее чувствах, бережет ее. Это значит, что она ему нужна, что он ее ценит, боится обидеть, оскорбить.
Признание – не честность, а жестокость. Он не хочет быть жестоким к близкому человеку.
Измена – это не тело, тело всегда само с собой. Когда люди вместе – неважно, где их тела.
Она не может его потерять, потому что теряешь только то, чего не имеешь.
Человеку невозможно без ласки, и ее всегда не хватает и будет не хватать, потому что потребность в ласке всегда больше любой ласки.
Если приоткрыл отдушину, значит, задыхался.
И как могут устоять перед ним другие, если она не устояла?
Молчала, делала вид, что ничего не замечает, что все хорошо.
Боялась слов – слова могут только разрушить. Вдруг он скажет:
– Когда та до меня дотрагивается, бросает в дрожь. А от тебя не бросает. Это я ей изменяю с тобой.
Ни слова, ни упрека, ни вопроса. Было больно, но простила.
И
Когда позвонила та – позвала его к телефону, а сама пошла в ванную, включила воду, чтобы не слышать.
Боялась его обнюхать или перед стиркой что-то найти в вещах – просила самого посмотреть, не забыл ли что в карманах.
Старалась быть с ним легкой – так сестра целует брата утренним поцелуем:
– До скорого!Жить, будто мир не рушится. Не ходить по дому в слезах. Стирать и гладить, потому что если придет к той в неглаженой рубашке – пожалеет и выгладит.
Когда появилась мастерская, стало легче, он оставался там ночевать на диване.
Утром, когда не хочется вставать и жить, – улыбнуться. И еще раз улыбнуться. И еще.
Сказать давно не беленному потолку слова благодарности.
Дети ведь не от семени.
Родилась дочка, ребенок поздний, долгожданный, намоленный. С большой помятой головой – при родах разодрала материнскую плоть в клочья.
Обезьянка родится и сразу хватается за мамину шкуру, а ребенок рождается, и ему даже не за что уцепиться – голый, беззащитный.
Горячая волна, поднимавшаяся от младенца, соединила их заново, по-другому. Снова стало ясно, почему они вместе.
Молока было мало, и она ревновала к молочной бутылочке.
Он любил сам переодевать дочку. Говорил, что у нее пальчики на ногах как леденцы.
После рождения Сонечки ей было не до ласк, а он не настаивал, и снова прошло сто лет.
Дочкины болезни отнимали тело и душу, и стало легче объяснять себе его нелюбовь. Теперь можно было себя ругать за то, что стала меньше уделять ему внимания из-за ребенка, ведь муж почувствовал себя одиноким и покинутым. Когда ребенок заболевал, она думала только об этом, ничего другого для нее больше не существовало.
Делали прокол уха, муж не выдержал и ушел из кабинета подальше от крика. Она положила головку дочки себе на колени и зажала руками, как тисками. Соня смотрела на нее снизу вверх испуганными глазами, не понимавшими, почему ее привели на эту боль, и кричала, не вырываясь, смирившись.
Перед зеркалом оттягивала себе пальцем кожу под глазом и не верила – сколько морщин! Начала терять волосы, в ванне слив забился – вынула мокрые слипшиеся комки. Перестала улыбаться, чтобы не показывать съеденные кариесом зубы, – а та, другая, вкусно зевала, открывая в пасти свежее, молодое, здоровое.
За спиной его друзья над ней смеялись, ведь они все знали, конечно.
Иногда оставлял записку, что, может быть, не вернется на ночь. Один раз приписал: «Ты вышла когда-то замуж за гения, а теперь живешь с самовлюбленной стареющей пустотой. Родная, потерпи меня еще!»