Три романа о любви
Шрифт:
Он протянул Петровскому руку.
— Дай мне слово, что уедешь.
— Глупости.
— А я тебе говорю: дай слово! Я, наконец, требую.
Он забрал вялую, нерешительную руку Петровского в свои обе, жилистые и сильные, и крепко ее пожимал. Вдруг он почувствовал, что ладонь Петровского сначала дрожит, потом чуть-чуть напрягается.
— Но ведь ты же, дорогой, сам понимаешь, что иначе лучше стакан цианистого калия. Поезжай, будь мужчиной.
— Может быть, ты и в самом деле прав, — сказал Петровский, и рука его стала еще немного потверже.
— Значит, даешь слово?
— Даю.
— Вот
Петровский почувствовал на щеке его колючую щеку. Неудобно напирая выпуклым животом, Курагин обнимал его.
Потом они вместе смотрели расписание отходящих поездов, и Петровский сделал Курагину целый ряд наставлений на случай каких-нибудь осложнений с Варварой Михайловной.
Курагин вышел провожать его на крыльцо.
— На Николаевский вокзал, — приказал он извозчику.
— Час добрый, час добрый! — говорил он, стоя на тротуаре. — Вот это понимаю. За это уважать можно.
Извозчик тронулся.
Чем дальше ехал Петровский по направлению к вокзалу, тем более овладевал им необъяснимый страх. Он знал, что Курагин совершенно прав, и если он не решится теперь же определенно заявить Варюше, что больше таким образом жить не может, то ему не придется переделать свою жизнь уже никогда.
— Извозчик, — вдруг сказал он неожиданно для себя, — поверните на Арбат.
И, только сказав, он глупо и смешно успокоился.
— А на Николаевский вокзал разве не поедете?
— Нет, не поеду.
Голос его звучал глухо, и тело охватывала противная дрожь.
«Господи, как я опустился, оглупел от этого режима. Я пропал! — шептал Петровский и болезненно корчился в глубине пролетки. — Я конченный, конченный человек!»
— Слушаю, — сказал извозчик, и круто переменил направление.
Через два часа, кое-как закончив вечерний объезд своих больных, он возвращался домой.
«Я — конченный, конченный человек!» — продолжал он нашептывать, чувствуя вместе малодушную радость, что не послушался Курагина.
В самом деле, какое сумасшествие! Вдруг ни с того, ни с сего качаться неизвестно зачем в пыльном вагоне, когда можно быть дома.
Ведь жил же он до сих пор каким-то образом?
XXVI
Двери Петровскому открыла Лина Матвеевна. Значит, правда, что Агния получила расчет. Отворив дверь, девушка уходит, точно боясь, что он станет у нее о чем-нибудь расспрашивать.
В квартире тишина. Он идет в столовую и видит аккуратно накрытый прибор для ужина. Ему хотят показать, что ничто в мире не может изменить однажды заведенного порядка. Во всем этом есть, пожалуй, много чего-то волнующе-трогательного. И он уже не может сердиться на Варюшу. Напротив, ему даже страшно, что он заставил ее, больную, волноваться и страдать весь вечер.
Он осторожно отворяет дверь и входит в спальню. Здесь тоже тишина. При свете зажженной почему-то сегодня лампадки (а не обычного ночника) он видит неподвижный затылок Варюши и рядом две детские головки. Все трое лежат под одним одеялом. Он стоит, не шевелясь, боясь испугать их неожиданным появлением.
Но Варюша слабо поворачивает голову.
— Это я, Варюша, — говорит он робко.
Вдруг
— Васючок, неужели это ты? Подойди же ко мне скорее, подойди. Ты меня не бросил? Да?
Она осторожно высвобождается из-под одеяла, стараясь не разбудить детей, потом крепко прижимается к его груди и счастливо плачет.
— Подожди, я велю Лине Матвеевне взять сначала детей… Милый!
Когда они остаются одни, она говорит, по-прежнему глядя на него сияющими глазами:
— Ты думаешь, я не понимаю, что виновата перед тобой? Ах, Васючок, видно, я до сих пор еще не знаю жизни. Я живу в каких-то сказочных мечтах о жизни. Я все еще никак не могу почувствовать себя на земле. Я ни в чем сейчас не хочу тебя упрекать, но только дай мне немножечко поплакать. Да, конечно, мне нужно хоть когда-нибудь, наконец, перестать быть ребенком. Нельзя требовать от любимого мужчины, чтобы он постоянно сидел возле и смотрел на тебя влюбленным взором. Это, конечно, самый верный способ смертельно надоесть. Ты хочешь свободы? Да?
С непривычно трогательным для него взглядом доверчиво раскрытых глаз она смотрела ему в лицо. И голос у нее тоже был совершенно непохожий, другой, тихий и ласкающий. Но он побоялся быть откровенным и сказал:
— Мне ничего не хочется. Я просто устал. Оставим эти разговоры.
— Нет, нет, Васючок, ты напрасно боишься быть со мной откровенным. Разве же ты не видишь, что я теперь совсем другая? Например, я совершенно не интересуюсь, что ты думаешь о внезапном отъезде Раисы.
Он пугается, потому что не понимает, что это может значить.
— Ради Бога, не пугайся так, Васючок. Ну, что же в этом особенного?
Она старается изобразить губами улыбку презрения.
— Ведь, ты, конечно, знаешь, что она уезжает в Петроград?
Петровский продолжает слышать ее слова, но ему уже понятно, что они имеют совершенно другой и страшный смысл. И вместе его охватывает тупое отчаяние, что он тоже не уехал сегодня в Петроград. Конечно, это так глупо: ведь Петроград велик и поезд длинен. Он пересиливает себя и старается глядеть в лицо Варюши. Она продолжает говорить, теснее и теснее прижимаясь к нему.
— Ну, вот. Видишь, как все хорошо! Я уверилась в тебе и больше не ревную. Все это, как дурной сон, осталось позади. Ну, вот. Не знаешь, что ее привело к такому внезапному решению?
Невольно он отстраняется от нее.
— Откуда я могу знать? Что ты выдумываешь?
— Ах, Васючок, как это нехорошо. Ну, зачем ты, глупенький, мне лжешь? Ведь я знаю все.
Она взяла пальцами его за подбородок и вытянула трубочкой свои губы, как это делают для маленьких детей.
— Я говорю с тобой как с другом. Я хочу, чтобы наша жизнь устроилась отныне только на взаимном доверии, а ты сейчас же, по своему обыкновению, уходишь от меня в свою раковину. Но расскажи мне все, как было. Наверное, она тебе позвонила, и ты был у нее? Ну, что же в этом такого? Правда, Васючок, несравненно хуже, что ты это скрываешь. Ведь, если ты скрываешь, то, значит, это уже что-то серьезное. Не правда ли?