Трудно быть хорошим
Шрифт:
Плаху то, что она не сразу вняла предостережениям. Ей непонятно было, что такого могут ей сделать в школе гуссуков, пока сама не вошла в спальню интерната: тогда только поняла, что старик не лгал. Раньше она думала, что старик просто пугает ее, как в детстве, когда бабушка уходила во двор чистить рыбу. Она не верила его рассказам о школе, потому чти знала: ему хочется ее удержать около себя. Она знала, что ему надо.
В спальне воспитательница спустила с нее трусы и отшлепала кожаным ремешком за то, что она не хотела говорить по английски.
— Ох уж, эта деревенщина! — произнесла воспитательница.
Другие девочки в спальне зашушукались по-английски.
Они умели пользоваться душем, на ночь мыли и накручивали волосы. И ели пищу гуссуков.
Уже лежа в постели, она представляла себе, как бабушка сейчас, должно быть, шьет, а старик жует сушеную рыбу на постели. Когда пришло лето, ее отправили домой.
Осенью, перед школой, бабушка обняла ее на прощанье. Это тоже могло быть предупреждением, потому что такого раньше не было, многие годы бабушка к ней даже не прикасалась, не то что старик, его руки, словно парящие вороны, всегда наготове, чтобы схватить ее.
Она не удивилась, когда у взлетной полосы ее встретили священник со стариком и сказали, что бабушка умерла. Священник спросил ее, хочет ли она остаться здесь, в деревне. Он считал старика ее родным дедушкой, но она не стала поправлять его. Она знала" если останется у священника, он опять отправит ее в школу. Старик — другое дело. Старик никогда не отпустит ее. Ему нужно, чтобы она была с ним.
Однажды он сказал, что она станет для него старой раньше, чем он для нее; но она этому тоже не поверила: старик, бывало, лгал. Лгал он и о том, что он с ней будет делать, если она окажется с ним в постели. Но вот прошло время, и эти слова тоже оказались правдой. Она была неутомимой и сильной. Нетерпеливо сносила его неизменно медлительные и тягомотные движения под одеялом.
Всю зиму старик оставался в постели; вылезал только по нужде, для чего использовал помойное ведро в углу. Он почти все время дремал, приоткрыв рот, губы подрагивали, иногда казалось, будто он во сне продолжает свой очередной сказ.
Она надела сапожки из тюленьей кожи, муклукс на ярко-красной фланелевой подкладке, который ей сшила когда-то бабушка, на щиколотки поверх серых шерстяных рейтуз повязала красные плетеные тесемки с косичками.
Затем надела парку из волчьей шкуры. Много лет ее носила бабушка, старик сказал, что перед смертью она велела похоронить ее в старом черном свитере, а парку отдать внучке. Выделанная шкура была светло-кремовая, местами серебристая, почти белая, и когда старая хозяйка шла зимой по тундре, то становилась невидимой среди снега.
Она пошла в сторону деревни, прокладывая себе дорожку по глубокому снегу. Собаки из упряжки, привязанные у одного из домов с краю деревни, кинулись на нее с лаем, яростно дергая цепь. Она, не обращая на них внимания, пошла дальше, выглядывая в смеркающемся небе первые вечерние звезды. Было еще тепло, и оттого собаки такие прыткие.
Она снова на ходу расхохоталась. Ей подумалось о бурильщиках-гуссуках. Странные они. Смотрят ей вслед, когда она проходит мимо.
Ей было интересно, как они выглядят под своими стегаными комбинезонами, ей хотелось знать, как они проделывают то, что так медленно совершает старик. Должно быть, как-нибудь по-другому.
Старик орал на нее. Тряс, схватив за плечи, так яростно, что ее голова стукалась о бревенчатую стену. «Я унюхал это, — вопил он, — как только проснулся. Уж я-то знаю. Тебе меня не обдурить!» Тощие ноги в пузырящихся шерстяных штанах мелко дрожали, он был бос и, переступая, споткнулся о ее ботинок. Ногти на ногах у него изогнуты и желты, как птичьи когти: она видела у журавлей прошлым летом, когда они дрались друг с другом на мелководье. Она расхохоталась. Вырвалась из его рук. Он стоял перед ней, тяжело дыша, его била дрожь. Совсем стал плох. Будущей зимой, наверное, умрет.
— Я тебя предупреждаю, — сказал он. — Предупреждаю.
Он забрался снова на свою лежанку и достал из-под старой засаленной подушки кусок сушеной рыбы. Устроившись и уставясь в потолок, начал жевать.
— Не знаю, предупреждала ли тебя старуха, — сказал он, — но будет худо.
Он взглянул, слушает ли она. Лицо его неожиданно расслабилось в улыбке, черные раскосые глаза совсем скрылись в темных морщинках кожи.
— Я бы тебе сказал, но ты уж слишком далеко зашла, чтобы слушать предупреждения. Я по запаху чую, чем ты занималась всю ночь с гуссуками.
Она не понимала, зачем они явились. Ведь их деревушка совсем маленькая и так далеко вверх по реке, что даже не все эскимосы после школы хотят сюда вернуться. Остаются внизу, в городе, говорят, что в деревне слишком тихая жизнь. Они привыкли к городу, где интернат, где электричество и водопровод. За годы учебы в школе они позабыли, как надо ставить сети и где осенью ловить тюленей. Когда она спросила старика, зачем гуссукам понадобилось приходить к ним в деревню, его узкие глазки вспыхнули от волнения.
— Они приходят только тогда, когда есть что украсть. Пушнину добывать теперь трудно, тюленей и рыбу сыскать тоже нелегко. Вот они теперь охотятся в земле за нефтью. Но уж это последнее. — Он прерывисто задышал, руками указывая на небо. — Приближается! И когда это наступит, лед удушит небо.
Широко раскрытыми глазами, не моргая, он долго взирал на низкие балки потолка. Она это очень хорошо запомнила, потому что с того дня старик принялся за свой последний сказ. Начал он с огромного медведя, описывая всё его мощное тело от желто-белых когтей до завитков на макушке тяжелого черепа. Старик не спал восемь дней, все рассказывая и рассказывая про гигантского медведя цвета бледно-голубого льда.