Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
Кто-то сказал ему, что это Гортензия, чье имя было ему, конечно же, известно. Он протанцевал с ней весь вечер, вежливо пытаясь отыскать в ней достоинства, и ему удалось обнаружить, что она мила. Потом они замечательно побеседовали; оба, похоже, были счастливы своим неожиданным успехом, и Амман зашел в отношениях с ней достаточно далеко. По дороге домой, в предрассветных сумерках, когда выяснилось, что танцевал он вовсе не с Гортензией, а с какой-то ее дальней родственницей, от обручения было уже не отвертеться. На том и порешили, считая, что они вполне подходят друг другу; девушка вышивала салфетки, Амман заказал свой портрет. Только потом, когда он как-то из озорства признался, что все началось с ошибки, девушка словно упала с небес на землю, вместе со всем немалым приданым, она решительно отказывалась ему верить и отослала обратно письма, кольцо и подарки.
— Кто знает, — рассмеялся он и отхлебнул из бокала, который все это время держал в руке, — может, оно и к лучшему!
— Наверняка, — подтвердила Гортензия, — во всяком случае, для девушки.
Гортензия — настоящая — вовсе не смеялась над дурацкой историей, даже из ожидаемой любезности. До того момента немного в него влюбленная, в его молодую загорелую
Это был вечер накануне Троицы.
Райнхарт провел его за городом, где блуждал вечерними летними лужайками, полными стрекочущих кузнечиков, шел вдоль лесных опушек, засунув руки в карманы и еще раз репетируя речь, которую произнесет перед Полковником. От этого его трубка несколько раз гасла, и каждый раз, когда он выбивал ее о поваленное дерево, из нее вылетала горстка несгоревшего табака. Он стоял, упершись ногой в поваленное дерево… Уже несколько дней он ходил, повторяя про себя эти речи, ничем не напоминавшие обычные просьбы руки и сердца. Он просто хочет рассказать, как все обстоит, ничего больше. И не только о лаврах, но и о том, что принято скрывать, хотя это есть, должно быть, в каждом семействе. Прежде всего, это следует рассказать для того, чтобы не тревожиться, как бы тайное потом не вышло на свет — то, что лежит под землей, в могилах, замолкшее. Его буквально одолевало стремление к откровенному признанию, когда он стоял вот так, с трубкой в руке. Порой он, пожалуй, и сам чувствовал в этом некоторое кокетство: он собирался склонить Полковника на свою сторону искренностью, подкупить, обезоружить, открыв все уязвимые места, прежде чем сам перейдет в наступление… Его пугало предстоящее унижение, стыд — он не мог не сознавать этого. А чуть позже, семью шагами далее, он снова занимался признаниями из чистой гордыни, готовый рисковать и потерять все — это он понимал отчетливо… В буковых ветвях струится ветер, на тенистом фоне вечернего луга, освещенные последним солнцем, стоят травы, а завтра — Троица! Райнхарт с радостью ожидал этого дня. Светлое чувство озаряло все, что должно было произойти, он видел порог, за которым открывался новый путь. В его голове воцарилась потрясающая ясность. Он стоял в поле, на ветру, под угасающими облаками вечернего неба; страх слетал с него, словно падающая листва. Его собственное бытие, со всеми переплетениями и связями с судьбами других людей, рассказанное ветру, виделось ему с ясностью почти чужого, удаленного и преодоленного.
На кладбище работали садовники, они ходили по хрустящему гравию среди рядов маленьких цветочных горшков, солнце тем временем исходило кровью, опускаясь в облака, время от времени булькала лейка, когда садовники ставили ее под кран. Вынув трубку изо рта, а руки из карманов, он остановился, разглядывая ржавую жестяную коробку, крохотные лужицы, оставшиеся после дождя в углублениях выветривающегося мягкого песчаника. Это была могила, такая же, как и все другие, заросшая барвинком. Райнхарт почти пропустил ее, не заметив надписи, тоже порядком заросшей. Ему оставалось только сказать самому себе: то, что лежит под этими зарослями, скелет и череп, должно быть, с глазницами, заполненными землей, а по бокам две костяные руки — это и был мой отец. Окутанный чувствами, накрывшими его словно затемнение тихих сумерек, Райнхарт спрашивал себя, зачем он, собственно, здесь стоит. В соседней могиле лежала молодая женщина, погибшая в горах, трагическое событие было отражено на беспомощно-комичном барельефе надгробия. И он побрел дальше, попутно удивившись тому, что среди мертвых есть молодые и старые. Земля, полная останков, а над ними цветы и жужжащие пчелы! У него было такое чувство, словно отец вот сейчас только и умер, а его собственная судьба стояла над ним шелестящей тайной в темнеющих кронах деревьев. За воротами он остановился, сунул в карман трубку и посмотрел на небо — оно было покрыто серыми, медленно ползущими тучами, предвещавшими дождь. В этот момент мир был для него несказанно далек, пуст, свободен.
Домой Райнхарт не пошел.
Кто полон решимости говорить правду, воображает, будто готов ко всему; больше всего Райнхарту хотелось, не откладывая до завтрашнего дня, явиться к Полковнику прямо сейчас и выложить ему, наконец, все!
В полночь Райнхарт сидел в сельском трактире, в дыму и спертом пивном воздухе, злясь на себя за бессмыслицу, которую творил; его ботинки и отвороты брюк были измазаны влажной рыхлой лесной землей. Он заказал сыр и яблочного вина, и до него дошло, что спешить ему, собственно, некуда: до дома он уже добраться не успеет. Долгое время Райнхарт наблюдал за картежниками, потом нашел себе другое занятие: собрал на свой стол все газеты, не исключая последней местной газетенки. По адресу на последней странице он узнал название селения, в которое забрел, между прочим, впервые в жизни. Правда, газеты не смогли занять мысли Райнхарта, они разве что служили занавеской, защищавшей его бесполезные раздумья от лупивших по столу картежников. Вряд ли был смысл воображать, как его примут наутро. В сущности, поскольку Райнхарт был настроен на правду, он мог оставаться совершенно спокойным — однако это ему не удавалось. Он листал бюллетень союза велосипедистов и известия певческого общества; лишь сыр и кусок крестьянского хлеба, на который он тут же набросился, пока снимал с сыра корку, смогли действительно отвлечь Райнхарта от бессмысленных размышлений. Пьяный, сидевший в одиночестве за своим столом, тупо наблюдавший, заглядывая через спинку стула, за карточной игрой и без конца повторявший одну и ту же чепуху, неожиданно напомнил Райнхарту об отце. Он впервые побывал на его могиле после похорон. Сыр и хлеб были замечательными, Райнхарт с середины дня ничего не ел, устал он тоже порядком. Больше всего ему хотелось растянуться на деревянной скамье, подложив под голову плащ вместо подушки. Он уже подумывал попросить разрешения сделать это. Не очень разумно появляться перед Полковником после бессонной ночи.
Пьяный ушел.
Райнхарт заказал еще хлеба.
Постепенно расходились и другие, сопровождая это прибаутками, заигрывали с хозяйкой, немного жеманившейся из-за присутствия чужака, и Райнхарт обнаружил, что сидит в зале один.
— Вам понравилось? — спросила хозяйка, убирая со стола. — Вам, должно быть, далеко идти?
Да уж, это было верно.
Райнхарт все понял и расплатился. Очутившись на темной улице, он осознал, что деваться ему некуда и придется отправляться в путь, несмотря на усталость. К счастью, ночь была ясной, серп луны висел над рваным краем черного леса, а дорога, по которой Райнхарт двинулся, казалась покрытой мелом. В остекленевшей тишине звучал плеск ручья. Фруктовые деревья поднимались из озера лунного тумана, острые крыши домов плыли, будто сонные корабли. Гнилой ствол, обрубок упавшей сосны, в какой-то момент показался ему отсвечивающим в темноте нагим человеческим телом, но вблизи он все же убедился, что это всего лишь трухлявое бревно, мертвый кусок дерева, освещенный луной, недвижимый… Похоже, Райнхарт забрел в болотистое место, он чувствовал это по пружинившей под ногами почве. У бормочущего ручья, окруженного черным силуэтом кустов и серебристым переливом ольховых зарослей, он подумал было, не помыть ли ботинки. Он уже снял их, когда сообразил, что после этого они будут выглядеть еще отвратительней; растерянный, беспомощный, почти отчаявшийся, стоял он у темной заводи, меж светящихся островков-камней поблескивал медлительный поток. Наконец он двинулся босиком сквозь высокие заросли камыша, держа ботинки в руках и ощущая между пальцами ног прохладу ночной земли и чавкающую сырость. Он шел так недолго, как вдруг в испуге остановился. Ели стояли черными громадами, между ними просачивался тревожный лунный свет; под редкой листвой молодого бука явно двигалось что-то светлое. Райнхарт замер в ожидании. Он не хотел еще раз ошибиться и поначалу двинулся дальше, но снова остановился и увидел женщину. Она поднялась с земли и молча оглядывалась. Райнхарт был совсем рядом. Не услышав ничего, кроме шума ветра в высоких, медленно раскачивающихся верхушках сосен, она сдвинула набок распущенные волосы и снова опустилась в заросли. Райнхарт не осмеливался двигаться. Затаив дыхание, он смотрел на движения пары, погруженной в опьянение соития… Наверху, над деревьями, в безразмерной тишине всемирной ночи серыми — рваными хлопьями плыли облака. Райнхарт так и стоял: босой, держа ботинки в руках. Странная это была Троица.
Райнхарт, любезно принятый Полковником, тут же начал свою речь, разумеется, не так, как собирался, — не с матери, а прямо заговорив об отце, и говорить он начал даже до того, как они сели.
— А известно ли вам, — поинтересовался Полковник, вежливо предлагая сигареты, — кем был ваш настоящий отец?
Позднее, когда Райнхарт закрыл за собой тяжелую калитку и снова оказался на улице — он словно рухнул с неба на землю, — его тут же окутал звон колоколов, ослепило солнце, окружил покой праздничного дня, яркого и неотвратимого: скверы в пене цветения, синева неба, исчерченная зигзагами бабочек, неторопливо идущие в церковь горожане… Говорил в то утро почти один Полковник.
— Тогда, — сказал он, — ваш отец был еще молодым разносчиком, он доставлял в наш дом мясо. Ваша мать, да будет вам известно, позднее покончила с собой.
Мимо шли дети с обручами… Райнхарт стоял неподвижно…
Правда, от доставшегося ему откровения, которое, как ему теперь казалось, он и сам мог бы давно разгадать по множеству намеков, Райнхарту было почти смешно. Казалось, этот Полковник стоял перед ним вечно, с откупоренной бутылкой в руке, удивленный, смущенный поведением молодого гостя, который, не упомянув даже словом, ради чего он, собственно, явился, уже прощался. Однако удар, нанесенный ему господином с седыми висками, нанесенный ненамеренно, и потому испугавший его самого своим воздействием, этот удар по-настоящему еще не поразил Райнхарта; действие его было медленным, и по мере того, как Райнхарт шел по улице, усиливалось с каждым вздохом, о чем бы он при этом ни думал.
J’adore ce qui me br^ule…
Вот и эта история закончилась.
Они еще раз посидели за столиком в загородном трактирчике, из которого озеро выглядело изогнутой косой. Их овевало настроение расставания, они сидели на лужайке, по которой бродило множество белых кудахчущих кур, день уходящего лета был полон мягкого сияния. На губах Гортензии остался след выпитого молока. День был будничный, пива не подавали, впервые за долгое время Райнхарт оказался за городом, когда другие горбились в городе за рабочим столом. К чему трудиться? Бендер сделал ему замечание, чтобы он не отвлекался от работы, и тут Райнхарт вдруг почувствовал, что ему нет нужды молча принимать упреки. «Если вы полагаете, что за эти деньги получаете недостаточно!» — сказал он ему и разом обрубил концы, сняв свой пиджак с вешалки… Он сидел, положив левую ногу на скамью, с трубкой в руке.
— Зарабатывать деньги? — произнес он, скривив рот. — Бог мой, сам я и художником не помер бы с голода, да только теперь какой в этом смысл?!
Гортензия поняла.
Он ушел с работы, это обстоятельство свидетельствовало о серьезности его слов и писем, в которых подводилась черта под всем, совершенно всем, он явно испытывал удовлетворение от мужского жеста окончательного разрыва с прошлым.
— Ты ждешь, — сказала Гортензия, — что я поверю в семейные отношения, а ведь сам ты, Бог знает почему, в них больше не веришь. Ты пишешь в последнем письме, что я ненадежна, что я ускользаю от тебя, и не понимаешь — во мне нет твердости, потому что ты меня не поддерживаешь. Ах, Юрг, почему мы тут сидим и болтаем! — Она напрасно ждала, что он на нее посмотрит. — Я совсем перестаю тебя понимать.