Тысяча душ
Шрифт:
– Что-то нездоровится; в другое время как-нибудь.
– Полноте, что за вздор! Неужели вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать!
– говорил старик.
– Настенька!
– обратился он к дочери.
– Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
Настенька ничего не сказала и только посмотрела на Калиновича.
– Решительно сегодня не могу читать, - отвечал тот и, взяв портфель, шляпу и поклонившись всем общим поклоном, ушел.
– Вот тебе и
– проговорил Петр Михайлыч. Что с ним сделалось! Настенька, не знаешь ли ты, отчего он не хотел читать?
– Он на меня, папенька, рассердился: я сказала ему, что он не может быть литератором, - отвечала Настенька.
При этом ответе ее капитан как-то странно откашлянулся.
– Экая ты, душа моя! Зачем это? Он и так расстроен, а ты его больше сердишь!
– Очень нужно! Пускай сердится! Я сама на него сердита, - сказала Настенька и, напоив всех торопливо чаем, сейчас же ушла к себе в комнату.
Два брата, оставшись вдвоем, долго сидели молча. Петр Михайлыч, от скуки, читал в старых газетах известия о приехавших и уехавших из столицы.
– Где Настенька?
– спросил он наконец.
Капитан молча встал, вышел и тотчас же возвратился.
– У себя в спальне, - проговорил он.
– Что ж она там делает?
– спросил Петр Михайлыч.
– Лежат вниз лицом в постельке, - отвечал капитан.
Петр Михайлыч покачал головой.
– Рассорились, видно. Эх, молодость, молодость!
– проговорил он.
Капитан в продолжение всего вечера переминал язык, как бы намереваясь что-то такое сказать, и ничего, однако, не сказал.
VIII
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
– Что это барышня-то у нас все плачет?
– сказала она Петру Михайлычу.
– Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как темная ночь, а эта плачет.
Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей обыкновенной поговоркой: "э-э-э, хе-хе-хе", что всегда означало с ее стороны некоторое неудовольствие.
На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
– А что, душа моя, - сказал он, - я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он делает: дуется!
– Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, - сказала Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
– Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела...
– сказал старик с улыбкою.
Настенька ушла.
Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг проговорил:
– Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым мужчиной.
– Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче, сударь, другие уж
– Вы бы могли, кажется, остановить в этом Настасью Петровну: она, вероятно бы, вас послушалась.
– Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку будет писать еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так и быть должно.
– Огласка может быть, пустых слов по сторонам будут много говорить! заметил капитан.
– А пусть себе говорят! Пустые речи пустяками и кончатся.
Настенька возвратилась.
– Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения...
– сказал ей Петр Михайлыч.
– Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
– Он видит это потому, что любит тебя и желает, чтоб все твои поступки были поступками благовоспитанной девицы, - возразил Петр Михайлыч.
– Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
– Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
– Что ж из этого следует?
– спросила Настенька.
– А то, что это выражало, - продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном, - застенчивость, стыдливость - качества, которые украшают женщину гораздо больше, чем самые блестящие дарования.
Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
– А, Яков Васильич!
– воскликнул Петр Михайлыч.
– Наконец-то мы вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна... Не верьте, сударь ей, не слушайте: вы можете и должны быть литератором.
Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою как бы нехотя и потупилась.
– Принесли ли вы ваше сочинение?
– спросил Петр Михайлыч.
– Со мной, - отвечал Калинович и вынул из портфеля знакомую уж нам тетрадь.
Петр Михайлыч, непременно требуя, чтоб все сели чинно у стола, заставил подвинуться капитана и усадил даже Палагею Евграфовну.
В продолжении чтения он очень часто восклицал:
– Хорошо, хорошо! Язык обработан; интерес растет...
– и потом, когда Калинович приостановился, проговорил: - Погодите, Яков Васильич; я вот очень верю простому чувству капитана. Скажите нам, Флегонт Михайлыч, как вы находите: хорошо или нет?
– Я не могу судить-с!
– отвечал тот.
– Пустое, сударь, уполномочиваем вас от лица автора сказать ваше мнение.