Тысяча душ
Шрифт:
– Что это, Петр Михайлыч, приказали идти вместе, а тут сами сидите? Давным-давно благовестят, - сказала она.
– Знаю, сударыня, знаю, - ничего: мы идем все в монастырь; ступай и ты с нами. А ты, Настенька, пойди одевайся, - говорил старик, проворно надевая бекеш и вооружаясь тростью.
– Ну, вот, в монастырь выдумали: еще дальше!.. Не все равно молиться?.. Придем к кресту!..
– бормотала экономка и пошла.
– Идем, идем, - говорил Петр Михайлыч, идя вслед за ней и в то же время восклицая: - Скорей, Настасья Петровна! Скорей! Вечно вас дожидайся!
Настенька, наконец, вышла и вместе с Калиновичем нагнала отца и экономку на половине пути.
Монастырь, куда они шли, был старинный и небогатый.
Когда Петр Михайлыч с своей семьей подошел к монастырю, там еще продолжался унылый и медленный великопостный звон в небольшой и несколько дребезжащий колокол. Служили в теплой церкви, о чем можно было догадаться по сидевшему около ее входа слепому старику-монаху, в круглой скуфейке и худеньком черном нанковом подряснике, подпоясанном ремнем. Старик этот, слепой от рождения, несколько уже лет служил чем-то вроде монастырского привратника. В тридцать градусов мороза и в июльские жары он всегда в одном и том же, ничем не подбитом нанковом подряснике и в худых, на босу ногу, сапогах, сидел около столика, на котором стояла небольшая икона угодника и покрытое с крестом пеленою блюдо для сбора подаяния в монастырь. Когда подошли наши богомольцы, слепой тотчас же услышал и встал.
– Святому угоднику и чудотворцу, - проговорил он, кланяясь в пояс.
Все помолились. Петр Михайлыч положил на блюдо гривенник. Калинович сделал то же. Церковную паперть, куда они вошли, составлял огромный коридор, по которому шаги их отдались в высоких сводах чутким эхом. Коридор этот, как и во многих старинных церквах, был почти темный, но с живописью на стенах из ветхого завета. Петр Михайлыч долго осиливал всплошь железную церковную дверь, которая, наконец, скрипя, тяжело распахнулась. Церковь была довольно большая; но величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения: горели только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами, которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и тем поразительнее было впечатление, что они ничего не говорили об искусстве, а напоминали мощи.
Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам своей белокурой всклоченной головой. Несколько стариков-монахов помещалось на обычных своих местах у задней стены под хорами. Служил сам настоятель, седой, как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но еще сильный, проворный и с блестящими, проницательными глазами. По всему околотку он был известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него только была еще в половине. Ефимоны у него продолжались часа четыре. Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: "Господи владыко живота моего!" Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как бы в духовном восторге, громко воскликнув: "Господи владыко живота моего!", клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь. Стоявший посредине церкви молодой послушник истово и внятно начинал читать каноны. В углублении правого клироса стояло человек пять певчих монахов. В своих черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным дневным светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною
По окончании ефимонов Петр Михайлыч подошел к настоятелю.
– Молебен, отец игумен, желаем отслужить угоднику, - сказал он.
– Хорошо, - отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот был еще довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он любил и бывал даже иногда в гостях у него.
– Молебен!
– сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: "Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!" - Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
– Здоровы ли вы?
– спросил отрывисто, но благосклонно настоятель.
– Живу, святой отец, - отвечал Петр Михайлыч, - а вы вот благословите этого молодого человека; это наш новый русский литератор, - присовокупил он, указывая на Калиновича.
Настоятель благословил того и потом, посмотрев на него своими проницательными глазами, вдруг спросил:
– Который вам год?
– Двадцать восьмой, - отвечал, несколько удивленный этим вопросом, Калинович.
– Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке, посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил:
– Вы о чем расплакались?
– От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька.
– На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею Евграфовну и снимая облачение.
Настенька покраснела.
– Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и проворно ушел, последуемый монахами.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
– Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, заговорил он.
– Какая радость?
– спросила экономка.
– А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое заплатят ему пятьсот рублей серебром.
На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и проговорила вполголоса:
– Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет.
Петр Михайлыч призадумался немного.
– Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние замечает, так беспокоится...
– Какой же разговор у вас был?
– спросила Палагея Евграфовна.
– А разговор наш был...
– отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!"