Тысяча душ
Шрифт:
– Извольте, - отвечал городничий и тотчас свистнул.
Предстал опять Борзой.
– Поди сейчас к господину исправнику, скажи, чтоб его разбудили, и попроси сюда по очень важному делу.
Тот отправился.
– Господину Медиокритскому, я думаю, можно выйти?
– присовокупил Калинович.
– Может-с!
– отвечал городничий.
– Извольте идти в эту комнату, прибавил он строго Медиокритскому, который с насмешливой улыбкой вышел.
Калинович после того отвел обоих стариков к окну и весьма основательно объяснил, что следствием вряд ли они докажут что-нибудь, а между тем Петру Михайлычу, конечно, будет неприятно, что имя его самого и, наконец, дочери
– Правда, правда...
– подтвердил городничий.
– Господи боже мой! Во всю жизнь не имел никаких дел, и до чего я дожил!
– воскликнул Петр Михайлыч.
– И потому, я полагаю, так как теперь придет господин исправник, продолжал Калинович, - то господину городничему вместе с ним донести начальнику губернии с подробностью о поступке господина Медиокритского, а тот без всякого следствия распорядится гораздо лучше.
– Пожалуй, что так; а я его все-таки в казамате выдержу, - сказал городничий.
– Хорошо, - подтвердил Петр Михайлыч, - суди меня бог; а я ему не прощу; сам буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь моей дочери - никогда я ему этого не прощу!
– прибавил старик, ударив себя в грудь.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший человек в мире, страшный трус по службе и еще больше того боявшийся своей жены. Ему рассказали, в чем дело.
– Скажите, пожалуйста!
– проговорил он, еще более испугавшись.
– Мы сейчас с вами рапорт напишем на него губернатору, - сказал городничий.
– Напишем-с, - отвечал исправник, - как бы только и нам чего не было!
Калинович объяснил, что им никаким образом ничего не может быть, а что, напротив, если они скроют, в таком случае будут отвечать.
– Конечно, будем, - согласился и с этим исправник.
– Непременно, - подтвердил Калинович и тотчас написал своей рукой, прямо набело, рапорт губернатору в возможно резких выражениях, к которому городничий и исправник подписались.
Медиокритский чрез дощаную перегородку подслушал весь разговор и, видя, что дело его принимает очень дурной оборот, бросился к исправнику, когда тот выходил.
– Николай Егорыч, что ж вы меня выдали? Я служил, служил вам... Если уж я так должен терпеть, так я лучше готов прощения у них просить.
Исправник воротился. Медиокритский вошел за ним.
– Прощения хочет просить, - проговорил исправник.
– Ваше высокоблагородие...
– отнесся Медиокритский сначала к городничему и стал просить о помиловании.
– Нет, нет-с!
– отвечал тот.
– Петр Михайлыч!
– обратился он с той же просьбой к Годневу.
– Не погубите навеки молодого человека. Царь небесный заплатит вам за вашу доброту.
Проговоря эти слова, Медиокритский стал пред Петром Михайлычем на колени. Старик отвернулся.
– Ваше высокородие, окажите милосердие, - молил он, переползая на коленях к городничему.
Тот начал щипать усы.
– Простите его, господа!
– сказал исправник, и, вероятно, старики сдались бы, но вмешался Калинович.
– Великодушие, Петр Михайлыч, тут, кажется, неуместно, - сказал он, - а вам тем более, как начальнику города, нельзя скрывать такие поступки, прибавил он городничему.
– Вы хотели, сударь, оскорбить дочь мою - не прощу я вам этого! произнес Петр Михайлыч и пошел.
– И я тоже не прощу!.. От казамата освобождаю, а этого не прощу, присовокупил градоначальник и заковылял вслед за Петром Михайлычем.
Нужно ли говорить, какая туча сплетен
– Как это нынешние девушки нисколько себя не берегут, отцы мои родные! Если уж не бога, так мирского бы стыда побоялись!
– восклицала она, пожимая плечами.
Ко всем этим слухам Медиокритский вдруг, по распоряжению губернатора, был исключен из службы. Все чиновничье общество еще более заступилось за него, инстинктивно понимая, что он им родной, плоть от плоти ихней, а Годневы и Калинович далеко от них ушли.
IX
Между тем наступил уже великий пост, в продолжение которого многое изменилось в образе жизни у Годневых: еще в так называемое прощальное воскресенье, на масленице, все у них в доме ходили и прощались друг перед другом. В чистый понедельник Петр Михайлыч, сходив очень рано в баню, надевал обыкновенно самое старое свое платье, бриться начал гораздо реже и переставал читать романы и журналы, а занимался более чтением ученых сочинений и проповедей. На первой неделе у них, по заведенному порядку, начали говеть: ходили, разумеется, за каждую службу, ели постное, и то больше сухоедением. Петр Михайлыч даже чай пил не с сахаром, а с медом, и в четверг перед последним ефимоном [22] , чопорно одетый в серый демикотоновый сюртук и старомодную с брыжами манишку, он сидел в своем кабинете и ожидал благовеста. Палагея Евграфовна умывалась и причесывалась, чтоб идти в церковь. Настенька помещалась с Калиновичем в гостиной и раскладывала гранпасьянс. Она в этот год отказалась от говенья. На двор прошел почтальон. Петр Михайлыч увидел его первый.
– Это откуда ко мне послание?
– проговорил он.
Ему подали толстый пакет и посылку. Штемпель был петербургский. Старик испугался.
– Не опять ли вспять возвращают?
– проговорил он и, надев торопливо очки, начал читать письмо. Лицо его просветлело с первых же строк. Дочитав, он перекрестился и закричал:
– Яков Васильич, Настенька! Подите сюда скорее - ура!
– Нет, папенька, мы здесь заняты, - отозвалась Настенька.
– Ура! Идите сюда ко мне скорей, бестолковые!
– продолжал кричать Петр Михайлыч.
Настенька и Калинович вошли.
– Что вы кричите, папенька?
– спросила Настенька.
– А вот что кричу: видите вот это письмо, эту книжку и вот эту газету? За все это Яков Васильич должен мне шампанского купить - и знать больше ничего не хочу.
– От кого же это письмо?
– проговорила Настенька и хотела было взять со стола пакет, но Петр Михайлыч не дал.
– Та, та, та! Очень любопытна! Много будешь знать, скоро состареешься, - сказал он и, положив письмо, книгу и газету в боковой карман, плотно застегнул сюртук.