Тысяча душ
Шрифт:
– Что говорить, батюшка, - повторил и извозчик, - и в молитве господней, сударь, сказано, - продолжал он, - избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: "Ты, говорит, только еще о грехе подумал, а уж ангел твой хранитель на сто тысяч верст от тебя отлетел - и вселилась в тя нечистая сила: будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое..." Учат нас, батюшка! "Дьявола, говорят, надо бояться паче огня и меча, паче глада и труса; только молитва божья отгоняет его, аки воск, тает он пред лицом господним".
– Так, так, верно, - подтвердил купец, - потрогивай однако. Что вон около лесу за народ идет, словно с кольями?
– прибавил он.
– И то словно с кольями. Ишь, какие богатыри шагают! Ну, ну, сердечные, не выдавайте, матушки!.. Много тоже, батюшка, народу идет всякого... Кто их ведает, аще имут в помыслах своих? Обереги бог кажинного человека на всяк час. Ну... ну!
– говорил ямщик.
Калиновичу
– он там нашел все изменившимся: другая была мебель, другая прислуга, даже комнаты были иначе расположены, и не только что актеров и литераторов не было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших на бильярде. Калинович сел на диван и решился по крайней мере с половым поговорить о самом себе.
– А что, у вас есть журналы?
– спросил он.
– Как же-с.
– Есть июльская книжка?
– и Калинович назвал тот журнал, в котором была помещена его повесть.
– Сейчас... за буфетом спросить надо, - сказал половой и, очень скоро возвратившись, подал совершенно почти новую книжку.
Калинович не без волнения развернул свою повесть и начал как бы читать ее, ожидая, что не скажет ли ему половой что-нибудь про его произведение. Но тот, хоть и стоял перед ним навытяжку, но, кажется, более ожидал, что прикажут ему подать из съестного или хмельного.
– Книжка-то нова, не растрепана, - проговорил Калинович с едва скрываемою горькою улыбкою.
– Да ведь-с это тоже как...
– отвечал половой, - иную, боже упаси, как истреплют, а другая так почесть новая и останется... Вот за нынешний год три этакие книжки сподряд почесть что и не требовала совсем публика.
Калинович только вздохнул: три эти книжки были именно те, где была напечатана его повесть.
Уязвленный простодушными ответами полового, он перешел в следующую комнату и, к большому своему удовольствию, увидал там, хоть и не очень короткого, но все-таки знакомого ему человека, некоего г-на Чиркина, который лет уже пятнадцать постоянно присутствовал в этом заведении. В настоящую минуту он ел свиные котлеты и запивал их кислыми щами.
Калинович решился подойти к нему и напомнить о себе.
– А ну вот! Здравствуйте, - произнес тот тоном вовсе небольшого уважения.
Несмотря на это, Калинович подсел к нему.
– Что вас давно не видать?
– спросил Чиркин, как будто бы не видал его всего только каких-нибудь месяца три.
– Я жил в провинции года с полтора.
– А, вот что, - произнес и на это Чиркин совершенно равнодушно.
– Сделался литератором и еду теперь в Питер, - добавил с улыбкою
– Вот как!
– сказал Чиркин, и опять самым равнодушнейшим тоном.
Калинович только из приличия просидел еще несколько минут с подобным невежей и отошел от него, а потом и совсем вышел из трактира. Он решился походить по Москве, чтобы предаться личным и историческим воспоминаниям. Прежде всего он подошел к университету и остановился перед старым зданием. Вот и крыльцо, на котором он некогда стоял, ожидая с замирающим сердцем поступительного экзамена, перешел потом к новому университету, взглянул на боковые окна, где когда-то слушал энциклопедию законоведения, узнал, наконец, тротуарный столбик, за который, выбежав, как полоумный, с последнего выпускного экзамена, запнулся и упал. Все это припомнилось и узналось, но и только! От университета прошел он в Кремль, миновал, сняв шапку, Спасские ворота, взглянул на живописно расположенное Замоскворечье, посмотрел на Ивана Великого, который как будто бы побелел. По-прежнему шла от него высокая решетка, большой колокол и царь-пушка тоже стояли на прежних местах, и все это - увы!
– очень мало заняло моего героя. С какими-то беспорядочными мыслями возвратился он в свой нумер, который показался ему еще грязней, еще гаже. Из соседней комнаты слышались охриплые пьяные голоса мужчин и взвизги тоже, должно быть, пьяных женщин. Свободная, кочующая жизнь холостяка, к которой Калинович стремился, с такой болью отрывая себя от связывающей его женщины, показалась ему отвратительна. Не зная, как провести вечер, он решился съездить еще к одному своему знакомому, который, бог его знает, где служил, в думе ли, в сенате ли секретарем, но только имел свой дом, жену, очень добрую женщину, которая сама всегда разливала чай, и разливала его очень вкусно, всегда сама делала ботвинью и салат, тоже очень вкусно. Бывши студентом, Калинович каждое воскресенье ходил к ним обедать, но зачем он это делал - и сам, кажется, хорошенько того не знал, да вряд ли и хозяева то ведали. Все времяпрепровождение его в этом доме состояло в том, что он с полуулыбкою выслушивал хозяйку, когда она рассказывала и показывала ему, какой кушак вышила отцу Николаю и какие воздухи хочет вышить для церкви Благовещенья. С мужем он больше спорил и все почти об одном и том же предмете: тому очень нравилась, как и капитану, "История 12-го года" Данилевского, а Калинович говорил, что это даже и не история; и к этим-то простым людям герой мой решился теперь съездить, чтобы хоть там пощекотать свое литературное самолюбие. Он нашел тот же совершенно домик, только краска на нем немного полиняла, - ту же дверь в лакейскую, то же зальцо, и только горничная другая вышла к нему навстречу.
– Что, дома?
– спросил он.
– Пожалуйте, барин наверху-с, - отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами.
– Ах, боже мой! Давно ли?
– проговорил он и постарался даже улыбнуться.
– Вы нездоровы?
– спросил его Калинович.
– Жены лишился, - отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы.
– Скажите!
– произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: "Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?"
– Давно постигло вас это несчастье?
– спросил он вслух.
– Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет?
– обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной.
– Заперта-с, - отвечала и та тоже слабым голосом.
– Священники пришли-с, - доложила она в заключение.
– Хорошо... Приготовляйте там, - отвечал вдовец.
– Панихиду сейчас будут служить!
– прибавил он.
"Ну уж на это-то ты меня не подденешь", - подумал про себя Калинович и встал.
– Не смею более беспокоить, - проговорил он.
– Благодарю вас, благодарю, - отвечал хозяин, крепко, крепко пожимая его руку и с полными слез глазами.
– В этой проклятой Москве все или умерло, или замирает!
– проговорил Калинович, выйдя на улицу. И на другой день часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах.
– Monsieur, будьте такой добрый, поберегите мой сак!
– раздался около него женский голос с иностранным акцентом.
Калинович взмахнул глазами: перед ним стояла молоденькая, стройная дама, в белой атласной шляпке, в перетянутом черном шелковом платье и накинутой на плечи турецкой шали. Маленькими ручками в свежих французских перчатках держала она огромный мешок. Калинович поспешил его принять у ней.
– Ou est се Gabriel? [80] Несносный!
– проговорила дама и скрылась.
80
Где этот Габриэль? (франц.).