Тысяча и одна ночь отделения скорой помощи
Шрифт:
Жар-птица хотела было рассмеяться, но засомневалась. Не дожидаясь, пока она примет решение, я умчался, пообещав ей прийти, как только смогу.
Около 11 часов,
на подходе к отделению скорой помощи
Я шел по коридору подвального этажа, ведущему к отделению. Серая плитка на полу, тусклый свет, заливающий свинцовые стены. Все холодное, блеклое, мертвое, словно длинное безжизненное тело змеи-альбиноса. Впрочем, это ведь подвал больницы, а не Сикстинская капелла.
В конце коридора веяло
Белую, прямоугольную, с обычной ручкой. Просто дверь.
Возле нее на скамейке обычно сидели от двух до шести человек. Ждали, зачастую плакали. И почти всегда перешептывались.
Там, у этого места, я всегда опускал голову, сосредоточенно разглядывая квадраты серого кафеля.
На двери висела табличка: “Морг”.
На скамейке сидели родственники.
Перроны вокзалов – грустные места: люди обнимаются, жмут друг другу руки, посылают воздушные поцелуи в вагонное окно.
Бывают места печальнее вокзальных перронов: это, например, коридор подвального этажа нашей больницы.
Я подошел к боксу, яростно растирая руки: утреннее солнце не расщедрилось на тепло, и конечности у меня закоченели. Это серьезная проблема, ведь мне приходится целый день щупать животы пациентов.
Во время работы чем больше я нервничаю, тем больше у меня мерзнут руки. Это средство естественной защиты, предупреждение для пациентов: “Не раздражайте интерна, он сейчас будет пальпировать ваш живот”.
Будьте со мной обходительны… или кое-кому придется несладко, когда мои волшебные пальчики дотронутся до его брюха!
Я был знаком с интернами, которые реагировали на стресс острыми кишечными расстройствами. Гораздо больше шума и проблем, а пользы никакой.
По стене процедурной пробегали синие отблески: подъехала машина “скорой”. Взвизгнули шины. Вокруг пациента началась суета. Раздался шум шагов. Торопливый бег. Нужно спешить, чтобы не нарушить холодовую цепь.
Когда продукт заморозили / разморозили / снова заморозили, он становится несъедобным. У нас все наоборот: когда человек получает долгое и продолжительное охлаждение, это непоправимо. Человек – как лосось, только его холодовая цепь устроена наоборот.
По коридору бежал реаниматолог. У него на лбу словно светилось табло: “К бою!”
Я поднялся, желая помочь, он бросил на меня взгляд, не требующий пояснений, а на табло высветились другие слова: “А ты посиди тут”.
Пациент… Его состояние было слишком тяжелым, я бы не сумел помочь, а только помешал бы, поэтому стал ждать следующую машину, другого пациента.
11 часов,
внизу
Малыш Юго, четыре года, метис, в каждой руке по фигурке динозавра. Он съел таблетку “Ариэля”, маленький кубик, который, намокнув, разваливается в руках. Мать обезумела от волнения:
– Он совсем немного в рот засунул, я все вытащила, все промыла водой…
Я спросил, развеселившись:
– Он пузыри пускает?
Мать, приняв все за чистую монету (ведь мать – это все-таки мать), испуганно ответила:
– Пока нет.
– Марка моющего средства?
– “Ариэль”.
– А! Который делает белое еще белее…
Одна
Я посоветовался с шефом Покахонтас.
– Отпусти их домой.
– Но ведь нужно что-то сделать…
– Заставь его выпить побольше воды, – шутливым тоном ответила она.
(Мне очень хотелось спросить ее, следует ли, влив в малыша воду, трясти его вниз головой, пока не закончится программа “30 градусов, деликатная стирка”. Однако у нее был пациент с ОНМК [12] , а она становится очень раздражительной, когда спасает чью-то жизнь.)
Я вернулся в бокс, по-прежнему в радостном настроении:
12
ОНМК – острое нарушение мозгового кровообращения.
– Ну что? Пузырей все еще нет?
Мать испуганно ответила:
– Я внимательно смотрела, но нет, никаких пузырей. Доктор, это хороший признак?
Мать – это так прекрасно!
Полдень,
внизу
Мимо шла Бланш. У меня было только два пациента, и я ждал, когда пришлют результаты анализов третьего. Перед входом в “скорую” мы покурили пять минут, потом выпили бескофеиновой бурды.
– И что все это значит? Ты рассказывал ей о нас?
– Не о нас. – Я растопырил руки, словно охватывая здание целиком. – Обо всем этом. И вот как я до этого додумался: вспомнил про мадам Орфей.
– Мадам Орфей?
Было холодно, мы прыгали с ножки на ножку, чтобы не дрожать. Ненавижу зиму.
– В прошлом году, помнишь, я стажировался в паллиативном лечении. В отделении я познакомился с мадам Орфей, писательницей. Она сочиняла романы, эссе, сценарии драм и боевиков. Она каждый день навещала больную подругу. Последняя стадия. Мадам Орфей помогала подруге тем, что умела делать лучше всего: она ей писала. Про новости, погоду, планету, которая крутится у людей под ногами. Описывала толпу на улице, лица, толстые животы, полуголых мужиков с татуировками, манифестантов, старушек, которые поливают цветы на балконе и кормят кошек. Она рассказывала о женщинах в юбках и женщинах в строгих костюмах, о беременных, о жизни внутри другой жизни, о детях и о мороженом, тающем у них во рту. Она говорила о ярко-желтом цвете лимонов, о бледно-зеленой мякоти вокруг гладкой косточки авокадо, о голубизне неба.
И о небе! Она часто упоминала о небе.
Однажды она сказала подруге:
– Небо может сотворить все: снег, солнце, луну, звезды, град, летнюю грозу, зимнюю бурю…
Она клялась ей, что небо интереснее, чем кино, красивее, чем собор. Потому что там всем управляет женщина, и занимается она абсолютно всем: создает звуки, цвета, ветер, а также присматривает за детишками, у которых родители в трауре.
Мадам Орфей писала для своей прикованной к постели подруги о том, как живет мир за окном. Подруга жадно читала. Читала о желтых лимонах, о бабушках на балконе, о растаявшем клубничном мороженом, стекающем по пальчикам маленьких лакомок.