Тюрьма
Шрифт:
— Мне обязательно надо поговорить с вами… — начал объяснять и, может быть, оправдываться Архипов, но Якушкин и слышать не хотел ни его объяснений, ни оправданий.
Размахивая руками, как это делал только что Причудов, он прогонял непрошенного гостя, а видя, что тот и не думает уходить, попытался захлопнуть перед его носом дверь. Но Архипов успел подставить ногу.
— Мне действительно нужно поговорить с вами.
— Я не могу вас впустить, это… это очень опасно… Совсем не нужно, чтобы вас видел Причудов. Он болен, — ни к чему, как бы по рассеянности, добавил Якушкин.
— Тогда спуститесь со мной на улицу.
— Вам на улице нельзя быть, вы беглый…
— Ничего…
— Не страшно?
— Страшно, но я… ничего… я справляюсь…
— А ведь мне
— Пожалуйста. Только я не дам захлопнуть дверь.
Архипов остался сторожить дверь, а Якушкин, терзавшийся смутным предчувствием новой беды, бросился в комнату сказать Причудову, что неотложные дела зовут его на улицу. Брехня, подумал Орест Митрофанович, какие могут быть дела у этого господина… Фактически он предполагал как-то с особой силой и неподражаемым искусством сформировать ту мысль, что дела Якушкина не могут быть хороши, но это не получалось, и он, чуя, что происходит или затевается что-то необычное, старался по крайней мере устроить так, чтобы его тревожные догадки не оказались на виду, тем более что он и впрямь предпочитал затаиться, а необычное, оно пусть касается одного Якушкина и не затрагивает его.
Спускаясь рядом с Архиповым по лестнице, Якушкин гадал, с чем явился к нему беглец. Разумеется, с новыми просьбами посодействовать побегу Бурцева, но если на сей раз к ним присовокупится и просьба о передаче оружия, это будет уже невыносимо. Якушкин откровенно выскажется в том смысле, что до Бурцева ему нет никакого дела.
Однако оружия, о котором он говорил в прошлый раз, Архипов не принес; он так и не придумал, где его раздобыть. Инга совершенно не сочувствовала его идее освободить Бурцева. Она считала, что прежде чем заботиться о каком-то Бурцеве, ему следует позаботиться о самом себе. И о ней.
Якушкину разве что в страшном сне могло присниться, что он прикасается к арестанту, а Архипов, хотя и копошившийся перед ним в цивильной одежде, по внешнему виду мало отличимый от него самого, был в его глазах прежде всего именно арестантом и только потом уже человеком. Тут был непреодолимый барьер, и по-разному, между прочим, бывало: то вот он, в пределах видимости, этот барьер, то сам по себе оказывается одной лишь видимостью. Это вообще, а не в отношении исключительно Архипова. Не сведи судьба его с Филипповым, он и не думал бы никогда о тюремном мире, почитая его чем-то бесконечно далеким и призрачным, почти что и не существующим. А из-за одержимости Филиппова приходилось соприкасаться. Но Архипов… Это-то к чему? Зачем это? Боязни Якушкин, пожалуй, не испытывал, с чего бы, собраны люди в кучу за колючей проволокой, так ли уж они опасны? Они, скорее, обезврежены, в каком-то смысле обездолены, вообще обижены судьбой. Он даже был способен испытывать сострадание, когда они гомонили о своих бедах; или себя корить: о, я чистоплюй, воображаю о себе Бог знает что, а они ничем меня не хуже. Но сильнее бесстрашия и сочувствия было отвращение, как если бы эти люди представали перед ним обитателями какого-то мерзкого и гнусного, совершенно чуждого, даже, скажем, потустороннего мира. А может быть, они и являются таковыми?
Однако нынче Якушкин пришел в небывалое волнение, и когда они вышли на улицу, миновали освещенное фонарями пространство и углубились в некую темную пустоту, он вдруг остановился и словно в беспамятстве схватил Архипова за руку. Архипов даже несколько отпрянул, когда этот человек так забесновался. Волновался-то он, да так, что казалось, только у него одного имеются настоящие причины для волнения; немножко, правда, беспокоило, что шел к Якушкину с пустыми руками, единственно с нелепой надеждой, что тот найдет выход и для него, и для Бурцева. Но в целом волнение было чистое и по-своему прекрасное, и потому он даже умудрялся держать себя в руках. А тут теперь такая странность, что не он, а этот журналист словно сошел с ума, только что не лопается от распирающих его чувств, неуемен, развязен, прилипчив.
— Дело в зоне идет к развязке, — заговорил Якушкин срывающимся голосом, — и в городе, я это чувствую, воцарилось беспокойство… Эта общая
Архипов пытался рассмотреть в темноте черты лица говорившего, чтобы понять, что заставляет его выкрикивать бессвязные фразы с таким отчаянием и вместе с тем как будто насмешливо.
— Я не чувствую себя своим ни в лагере, ни здесь, — проговорил он.
— Ничего у вас не выйдет, — продолжал Якушкин, пропустив мимо ушей его слова. — Не вышло у Дугина, не выйдет и у вас. А что вышло у Дугина, вы, конечно, уже знаете. Ну да, да, — с раздражением поправил он самого себя, — откуда вам знать, вы, разумеется, не в курсе…
И он пустился рассказывать о приведших к кровавой развязке переговорах, сама идея которых — идея великая, справедливая, вселяющая веру и оптимизм! — теперь навеки погребена под обломками надежд. Журналист уже словно дышал строками своей будущей статьи, вдохновенного и кошмарного очерка о событиях в Смирновске. Архипов слушал его не перебивая. Сказал, едко усмехнувшись, Якушкин в завершение:
— Так получится у вас броненосец «Потемкин», непобежденная часть революции, а? Ради чего все вы суетитесь и умираете под пулями?
— Я прошу только об одном — помочь моему другу, — твердо произнес Архипов.
— Просите, просите… Все вы чего-то добиваетесь, о чем-то просите, а почему меня, если я даже не знаю и не могу понять, что вы такое? Я знаю ваше имя, знаю, что вы кого-то убили, но я не об этом, я о сущности, которая, как принято думать, имеется у каждого. Но что такое ваша сущность, то есть как мне ее понимать? Как, если суд вас приговорил, и вы отправились в тюрьму, а там… я бывал, я посещал их по обязанности, ну, по роду своей деятельности… там скверный, какой-то, согласитесь, тяжелый запах. На редкость узнаваемый… И незабываемый, да, но это вы его никогда не забудете, а мне-то что? Я бы рад прямо сейчас забыть, что пришлось-таки нюхнуть, хотя бы и мимоходом, как если бы невзначай. Только вряд ли… не забыть, нет! У меня уже давно никаких иллюзий, я знаю, тюрьма — она везде, а свобода — выдумка. Сама невозможность чистой мысли и есть тюрьма, вот как, если угодно, я это понимаю. А вы? Вы хоть немножко понимаете, о чем я говорю? Ай! Да ладно, что мне до того, понимаете вы или нет! А чистая мысль, доложу я вам… всегда найдется кто-то или нечто, которые, выскочив как из-под земли, станут искажать, муть разводить, ил поднимать со дна, досаждать, и при этом еще ерничать и насмешничать, а насмешка в таких делах любого взбесит. Но в так понимаемой тюрьме нет того запашка, что убивает наповал в вашем случае, то есть в тех местах, откуда вы дали деру. По крайней мере, мое понимание, я думаю, я почти уверен, дурно не пахнет.
Архипов все глубже втягивал голову в плечи, слушая журналиста. В темноте этого Якушкин не мог видеть, и потому думал, что его речь разливается свободно, не встречая препятствий и никого не заставляя страдать.
— Послушайте, — наконец решился Архипов прервать зашедшегося оратора, — будет про запах, потому что чепуха выходит… Нет, я бы с удовольствием побеседовал, но у меня мало времени, я не могу слушать все подряд. Ко всему можно привыкнуть, приспособиться. Даже с улыбкой… Попадаешь, бывает, в необычную ситуацию или странное место, и сначала не по себе, а понемногу приспосабливаешься, и уже в самом деле играет улыбка, а спросить, это еще что такое, — объяснения нет. Это что-то из области особых человеческих свойств… Так и вы можете. Я не достал настоящее оружие, так передайте ему, моему другу Бурцеву…