Тюрьма
Шрифт:
Орест Митрофанович угадывал якушкинскую гнусь, и у него составилось неодобрение, внутренне он всегда оставался в готовности оказать Якушкину сопротивление, даже и ожесточенное. Это хорошо чувствовал, со своей стороны, Якушкин, так что отношения между ними, особенно в последние дни, сложились натянутые, и достойно удивления, что до истинных причин такого положения они не доискивались вовсе, с большой, идущей прямо против естества странностью предполагая их чистое, ничем не колеблемое отсутствие. Предпочитали отделываться абстракциями, не выходить из темы сложных взаимоотношений столицы и периферии, ссылаться на непримиримые противоречия между Смирновском и Москвой, и даже о ситуации в целом — в которой оказалась страна — говорили так, словно могли оставаться в стороне и рассуждать с видом беспечных или каким-то образом всем необходимым обеспеченных людей. Понятное дело, они избегали конфликта, и это было правильно и разумно, домашний конфликт на фоне большой лагерной драмы выглядел бы мелочной грызней. Но, ей-богу, можно было подумать, что, всеми силами увертываясь от прямого столкновения и неизбежного скатывания в абсурд, они вместе с тем ничего так не жаждут, как поскорее забиться в какую-то крысиную нору. А ведь не то что всякие глупости о себе и прочих могли, живописуя, излагать, нет, даже о жгучих проблемах современности умели, извернувшись, порассуждать так, что слезы наворачивались на глаза, слушая их, то есть у слушающих, когда, иначе сказать, случалось кое-что там краем уха подслушать, уловить и задним числом осмыслить. Странно все это, очень странно…
* * *
А чтобы ни у кого не закралось подозрение, будто мы что-то скрываем, выскажемся прямо в том смысле, что они буквально на глазах обернулись ходячими
Улица, довольно уныло текущая мимо фасадной части зоны, была грубо, с нагоняющей невыносимую земную тоску казенной мертвенностью перекрыта. Якушкин предъявил командировочное удостоверение, выданное ему, по просьбе Филиппова, в одной из московских газет (Филиппов намеревался наладить с ней особо тесное сотрудничество), а у Ореста Митрофановича имелся при себе целый набор документов, по которым он выходил сотрудником едва ли не всех смирновских средств массовой информации. Проверяющие взглянули на этого человека как на отмеченного славой артиста, внезапно спустившегося к ним с театральных бутафорских облаков. Не пропустить его было нельзя. Младший офицерский чин даже отдал честь. Пропустили и Якушкина.
— Все, дальше не пройти, достигнут предел, — прокомментировал Орест Митрофанович, едва они приблизились к суровой на вид громаде административного корпуса.
Внутри кольца, призванного упредить приток лишней публики к месту событий, толпились, однако, зеваки, очевидно, жители близлежащих домов, которых не стали эвакуировать, несмотря на угрозы осажденных «запустить» баллоны. Вдруг выдвинулся на передний план и сразу очутился в положении стоящего спиной (широченной) к зрителям громадного роста человек не по сезону одетый, по-своему стильно утепленный: пейзанился в куртке, чрезвычайно похожей на зимнюю и даже на пресловутую фуфайку, в более понятном смысле — телогрейку, и чуть ли не ушанка маячила, в виде энергичной, агрессивной зарисовки прилипшая к огромной круглой голове. Сурово и грозно переходил он от обывательского полусонного состояния в острое состояние очевидца, что-то существенное, по всей видимости, для него значившее. Пробежали, суетливо оглядываясь и, если не ошибаемся, облизываясь, смахивающие на чертенят, мелкого пошиба людишки; запутались в ногах у солидной публики, неожиданно возникавшей как-то ярусами, уходящими ввысь этажами, хрустнули косточки застрявшего в причудливых строительных перепадах, да, одного из тех людишек, на свою беду замешкавшегося в недоумении перед переливами высот, впрямь производившими впечатление жидких, отсылающих к сравнению с волнением усилившегося внезапной бурей озера. Картина получалась смазано-влажная, подверженная резким дуновениям ветра, сжато и ударно носившего в себе плеск волн, шелест освеженного дождем леса и какой-то гниловатый душок, и примешивался к ее неустойчивости настырный чесночный запах, вдруг вообще шибало из подворотни или окна на нижнем этаже духом большой готовки. Но все это исчезало без следа, как только приходила в движение или просто по одной ей известной причине внезапно вздрагивала и коротко сотрясалась стоявшая посреди улицы бронемашина. Она единственная не теряла ни на миг своей чарующей глаз и дисциплинирующей, определенно муштрующей его формы. Еще бы! В эти минуты и майор Сидоров, увлекаемый общим порывом, вскидывался там и сям, чтобы вдруг глянуть героем. Даже майор Небывальщиков подтянулся, приосанился. Оба смотрелись молодцами. Были оставлены корыстные расчеты и эгоистические побуждения, забыто все мелочное, суетное, изменчивое и обманчивое, не могло быть и речи о трусости, бесчестии, забвении долга. Найдутся неприятные люди (и в случае причастности к предыдущей редакции данного сочинения такого сорта господ обнаружилось даже в избытке), люди, воспитанные в узком формате криминальной стряпни и ничего, кроме фотографически четкого изображения действительности, не мыслящие, которые с презрением отвернутся, заметив, что даже в описании солдатского наступления, а его ожидали с минуты на минуту, намечается нечто карикатурное, какие-то неубедительные в реалистическом смысле нотки. Им подавай размашистую, но в то же время отнюдь не изобилующую красками панораму, крупные грубые мазки, предельную четкость, голую и выпуклую конкретность. Они адепты краткости, литературной морзянки, певцы остросюжетности, а руководствуются желанием не столько прикоснуться к действительности, как-то примениться к ней, сколько поразвлечься. Если уж заглатывать изображение штурма, употреблять его, полагают они, следует так же, как за обедом проглатывается ими бифштекс, а сопутствующими грозному событию нравственными нюансами и оттенками морали они просто слегка смочат губы, словно это выдержанное, реликтовое, юбилейное какое-то вино. Но предлагаемый их вниманию штурм совсем не то же, что гомеровское взятие Трои, так же как создатели, участники и соучастники предыдущей редакции вовсе не овеянные древнегреческой славой рапсоды. Уходящая эпоха и вместе с ней тающие люди, авторы всякие, издатели, читатели, слабеющим зрением, быть может, видят еще: прозияло жуткое в том, как великан в похожем на ушанку головном уборе, широко расставив гигантские ноги, воззрился на происходящее. Выскажу парадоксальное соображение: в известном (хотя и неизвестно кому) смысле решение этого великана промолчать, внутренне совершенно постороннее моему желанию сказать очень многое, а внешне естественное скорее для человека жутчайшей обыденности, немыслимо кондового уклада, чем для одаренного художественными задатками субъекта, все же мало отличается от него. Впечатление такое, будто его решение и мое желание подаются в одинаковой, фабрично сработанной упаковке. По мысли архитектора вселенной, именно так, в упаковке и с заведомой идентичностью, и должны все мы отправляться странствовать по миру. И все же в каком-то ином, куда более изощренном смысле суровый и грубый пласт молчания этого человека, ставший его образом, глубоко родственен или, как говорят ученые, тождествен представлению о моем «я», пусть подающем голос и даже говорливом, но определенно спрессованном, до боли сдавленном между строчками и, так сказать, страницами. Готов предположить, что моя боль порой передается ему, и тогда он, может быть, размыкает уста. В незапамятно давнем детстве и у меня имелась ушанка; я недурно, более того, забавно смотрелся в ней.
И следует принять во внимание, что я всегда был неприхотлив, хотя и не прост, всегда был скромен, коротко сказать, был тем, о ком непредвзятые люди говорят: вот кто без задней мысли, вот у кого открытое лицо неподдельно честного человека, вот кому множить и приумножать добрые дела, лелеять и всячески пестовать заботу о ближнем! Если что-то мне вредило в моем существовании, так это незаурядная смазливость, заставлявшая представительниц слабого пола вечно липнуть, таскаться за мной хвостиком. Но это так, между прочим… Я бы в заварушке держался не хуже майора Сидорова, вот что я хочу сказать, и к тому же я не поклоняюсь золотому тельцу, не служу где-нибудь таким образом, чтобы внушать кому-то зависть и наживать себе врагов, смотрю в будущее пессимистически, но без ущерба для окружающих, и настроен скорее на патриотический лад, чем с затаенным и отвратительным намерением действовать разлагающе и совращать кого-либо гнусной пропагандой исторически чуждых нам ценностей. Не приведи Господь кто-то подумает, будто это пагубное и воистину мерзкое
* * *
Знаете, не губошлепам разным, не критикам-самозванцам и не сильно сдавшим девам, некогда увивавшимся за мной, судить и рядить на предмет моих свойств, возможностей и намерений, не им решать, сознаю ли я сам, кто я такой, откуда пришел и куда иду. А вот непредвзятых людей, истинных ценителей добротного человеческого материала, знатоков физиогномистики, психологии, художественных качеств и душевных наклонностей — о-о! — их еще поискать нужно, их, может быть, днем с огнем не сыщешь. Тема это горячая, насущная и, можно сказать, отчаянная, трагическая. Так вот, возвращаясь к бунту… Множество голов с жадно и весело поблескивающими глазками кучерявилось и плешивилось в окнах. Довольно узенько смотрели, словно в щели или как что-то хитро свое соображающие животные. Сколь ни ясно вижу я эту картину, мысли и чувства украшающих ее персонажей остаются вне моего понимания. Штурм давно отслоился от моей нынешней действительности и ушел в прошлое, однако ничто не мешает мне восстановить его в подробностях, деталях и даже красках и составить о нем довольно сильное представление, а вот что испытывали и, как говорится, переживали тогда его участники и зрители, это теперь может служить для меня разве что областью догадок и домыслов. Я даже готов подивиться, что в этом прошлом, все еще недавнем, многие находили правильным и умным и о столь значительных событиях, как штурм смирновского лагеря, рассказывать и писать тесно, голо, убого, с нарочитым упрощением и нарочитым же потаканием дурному вкусу, в общем, так, словно тогдашние властители дум учились не у Грибоедова, Розанова или Ремизова, а у пещерных людей. Иначе сказать, те самые господа, которым, если верить Якушкину, выпало жить и развиваться исключительно по Марксу, Фрейду и Эйнштейну, ловки были спекулировать в какой угодно сфере и под каким угодно спудом, а приоткрылась щель в книжную индустрию, они и нырнули в нее со всей своей мышиной прытью. Мне кажется, момент ныне подходящий, чтобы сказать, что с таким положением дел уже покончено, а если нет или не до конца, не до предела, то нет более важной задачи, чем та, которая ясно указывает, что покончить следует как можно скорее.
Между тем журналисты, мурлыча что-то себе под нос, пожимаясь и смущенно усмехаясь, когда неожиданно материализующиеся солдаты будто брали их на испуг всей своей бравой и грозной статью, заметно продвинулись к очагу, к тому, что можно назвать гущей событий. С полнотой вымученной серьезности, раздаваясь в нескончаемую ширину, облепили стены близлежащих домов полипы, прижимались к стеклам мутных окон узкие мордочки каких-то трогательных зверьков. Это и есть картина прошлого — в объеме доступности к тогдашним мелочам жизни и шанса на уразумение сути бурных всплесков более или менее драматических явлений. Пропихивались в дверные проемы пузаны в вылинявших майках, Бог весть куда поспешая; зависали на крошечных балконах грудастые бабы. У дебелых баб этих круглое светофорное свечение глаз поглощало лоб, даже височные доли, нарушая тем самым давно принятый порядок вещей, нарушение которого в обычные дни повлекло бы за собой крушение всего круга домашних обязанностей. Колонна машин характерно военного вида тянулась от самого кордона до ворот лагеря, и между ними сновали солдаты в черных блестящих комбинезонах и круглых, похожих на шляпки грибов, касках. Судьба моего друга, пытавшегося снискать славу бойкого сочинителя криминальных фарсов, и судьбы этих готовых вступить в решающий бой воинов не переплетались, но что его перо смехотворно пятилось перед их вполне задорной мощью, сомневаться не приходится.
Дежурившие у входа в штаб солдаты наотрез отказались пропустить журналистов: у них четкий приказ препятствовать проникновению на территорию лагеря посторонних, тем более гражданских лиц, не задействованных в операции. Внезапно расхрабрившийся Орест Митрофанович позволил себе организовать полемику. А вот в небезызвестной декларации прав… Нет, давайте разберемся! Что, имеются-таки задействованные гражданские лица? Так почему бы не задействовать и его, известного ничуть не менее упомянутой декларации господина? Орест Митрофанович любил поспорить; с удовольствием бросал он слова на ветер. Мимо с озабоченным видом пробегал офицер, и Якушкин, вспомнив, что видел его в кабинете начальника лагеря, принялся не без горячности апеллировать к нему. Офицер поднял голову, грустно посмотрел на Якушкина и Причудова и хотел было притвориться, будто не узнал их, но сообразил, что это только отнимет у него драгоценное время. С удалением зачатков притворства он как будто посветлел, но сколько-то высокого искусства его жизнедеятельности это не прибавило, и в конечном счете его лицо выразило ожесточение, недовольство: вечно эти штатские путаются под ногами и отвлекают от важных дел!
— На ваш счет инструкций нет… Не знаю… Думаю, вам ни хрена не светит, не пройти… — бросил он почти что на ходу, как будто все еще усердствуя в своем целеустремленном движении. — Но попробую навести справки…
— У нас аккредитация, — измыслил Орест Митрофанович.
Офицер недоуменно сморгнул, несколько времени, застыв на месте, вовсе без всякого смысла хлопал глазами. Он забормотал, глядя себе под ноги и монотонно покачивая головой:
— Аккредитация… Ампутация, профанация… Опция дельная и опция никудышная… Аккредитация в свете соломоновых решений… Абракадабра, она же аккредитация… Аннигиляция и в то же время инсинуация… Ей-богу, просто бездна глупости и больше ничего… А хода нет! — вскричал он. — Шлагбаум! — Штабист вытянул руку, поднял ее вверх и вдруг резко опустил прямо перед хищными клювиками ставших в его глазах дутыми журналистов.
Благополучно выпутавшийся из сетей, расставленных штатскими, офицер скрылся за дверью штаба. Между тем, что делалось, и пониманием, зачем это делается, разверзлась бездна.
— Ждать бесполезно, — объявил Орест Митрофанович, — офицерик уже выкинул нас из головы.
Оресту Митрофановичу и не хотелось в штаб. Там опасно, скользко. Вдруг попадется на глаза прокурору? Вдруг прокурору взбредет на ум арестовать его?
Словно в безвоздушном пространстве Якушкин и Причудов побрели куда-то, объятые унынием. Выкинуты из головы незначительного военачальника. Или в остро и резво, круто складывающихся обстоятельствах любой значителен? Решили взойти на холм неподалеку, но едва удалились от лагерных ворот, как маленькая, бойкого вида старушка, разгадав их намерение, посоветовала подняться на крышу нового девятиэтажного дома. Она и сама не прочь была бы оказаться на крыше, ибо ей очень хотелось посмотреть, как будут бить «проклятых душегубов», но древний возраст отказывал ей в этом трудном восхождении.