Тюрьма
Шрифт:
Худой, лицо серое, хмурые глазки, никогда не улыба ется.
«Здесь в хате все временные, уйдут. А я навечно.»
«Почему так?» — спросил я.
«У меня на роду написано. Не уйти.»
«Расскажи, Петро, я не из любопытства, мне понять, зачем люди себе жизнь ломают?»
«Кто ломает, над кем судьба шутит, а кому написано… Ты, к примеру, почему тут?»
«Я тебе рассказывал, у меня просто.»
«Верно. Сам напросился. Тебе не обидно, знал, никто тебя не тянул за язык. А у меня… Скрутить тебс?.. Кто так крутит, смех. У тебя руки не под то заточены…»
«Научусь»...
«Меня мать из лагеря принесла…— рассказал он.— Тогда другая была зона, после войны. Статья знаменитая, Указ от седьмого-восьмого, до расстрела. Жрать нечего, дети помирали, она из колхоза раз притащила, другой… Увезли. И дети померли. А через пять лет вернулась и меня родила. Про отца не знаю, не говорила. Вон откуда пошло — кем он был, что на меня повесил, за какие грехи я ответчик?.. Первый раз меня
И что думаешь, опять вышел. Не скоро, правда, а что мне — молодой, мать ждет… Года три крутился вокруг Москвы, прописали. Еще год прошел, мать схоронил, живу себе… Специальность у меня — сварщик. Денежная. Пью помаленьку. Сижу дома. Один. А тут поехал в Москву, кореш с зоны. Комнатушка, жена, двое пацанов, на Плющихе. Привез бутылку, у него бутылка. Сидим. Комнатушка три на пять, а квартира большая, майор отставной занимает три комнаты, жена, собака. А я этих собак терпеть не люблю. Овчарка. Нагляделся. Не к нему ж, думаю. Позвонил, зашел, собака гавкнула… Заходит через час, майор: не очень, мол, шумите. Какой от нас шум? Жена кореша уложила пацанов, сидим, курить выходим на кухню… Опять заходит, без стука, как хозяин. Поздно, мол, чего он тут сидит, пусть сваливает, кто такой, где прописан? Я молчу, знаю, мне бы на него не глядеть, я таких майоров видал и откуда он сразу понял, не мой сосед-охотник, тот фронтовой, израненный, а этот боров-боровом, такие на каждой зоне, трясет, когда их вижу. Но тут — какое мое дело, верно? Кореша дело, а он с ним вежливо, отбрехивается, вижу, боится, затравил он его: двое детей, стирка, ясное дело, выживает, закон всегда на их стороне, хотя б у тебя прописка и дети, а если еще меченый… Короче, слово за слово, только бы, думаю, не встревать, водку допили, я бы и сам ушел, полтора часа ехать, пока до вокзала, до дома… А тут заело — чего мне уходить, я у кореша, законно!.. А он в раж вошел, видит, молчим, боимся, на бабу кореша начал гавкать: на кухне развела грязь, блатные ходют, курют — разгоню и из Москвы выкину… Он и сам был, вроде, пьяноват, хрен его знает, я его не нюхал. У меня в сапоге ножик, я не переодевался, заскочил в магазин за бутылкой и на электричку. У меня всегда в сапоге, чтоб отмахнуться в случае чего… Давай документ, майор говорит, а то я ментов вызову. Я и вытащидл… «документ». А когда вытащил, посмотрел на него, на рожу да на брюхо — тут меня и затрясло… Распотрошил по самые эти… Да давай я тебе скручу, глядеть не могу, ты сыплешь больше!.. Место тебе… Какое у меня место!..»
«Ты меня пойми, Вадим, я не срока боюсь, что про это говорить-думать. Каждый день процесса — нож острый, а уже считай три месяца… Когда я гляжу на них, а они на меня… Василию Трофимычу что, он в Ногинске два года, турист заезжий: на выходные в Москву, пьянствовал, особенно когда жену схоронил — ему ни до кого! Он тебе рассказывал?.. А я родился в Ногинске, мальчишкой по улицам, в школе, дружки теперь инженеры, учителя… А сыновья, невестки, внуки… «Суд идет — встать!..» Я на них гляжу, они — на меня, а я— вор…»
У Виталия Ивановича лицо в мелких морщинках, светлые с проседью волосы и глаза светлые, ясные. На шконке у него всегда кто-то сидит, по делу или так, поговорить… «Виталий Иваныч, дай ниток, у меня пуговица полетела…»; «Виталий Иваныч, я к тебе за газеткой, чего они там брешут?..»; «Иваныч, со мной в шахматы!..» Мы с ним через проход. В первый день я только ноги вытянул, он приходит из суда: «Из какой хаты, сосед?.. Так ты с Василь Трофимычем?..» А у меня из головы вон, когда уходил, Василий Трофимович ксиву сунул, все камеры перечислил, где его подельники: обязательно, мол, на которого-нибудь напорешься, наша ПМК по всей тюрыме, помогут, если что… Василий Трофимыч главный инженер, а Виталий Иванович — прораб… На другой день возвращается Виталий Иванович из суда — мне приветы, пожелания из моей бывшей хаты, Костя обещал маляву подогнать… Гляжу, и камера ко мне помягчела — что уж там рассказал Василий Трофимыч?..
Обвинительное заключение у Виталия Ивановича — два тома, по сто страниц каждый, Василий Трофимыч не показывал, а этот сразу сунул: почитай, мол, честно скажи, очень стыдно? А я никак не вчитаюсь, не продраться сквозь суконный следовательский штами…
«Вот место,— Виталий Иванович показал страницу, — завтра на нем толочься да еще не кончат в один день, самая моя печаль…»
«А что тут особенного?..» — спросил я.
Обносили ПМК забором: бетонные плиты, подогнали кран, трое рабочих, включая Виталия Ивановича, четвертый крановщик. Выписал Виталий Иванович, как прораб, тысячу двести рублей на всех, а по смете цена забору — сто двадцать.
«Больше тысячи украл», — сказал Виталий Иванович.
«Так ты людям заплатил?»
«По триста рублей на брата, а положено по три червонца».
«Виталий Иванович, — сказал я,— я в строительстве не смыслю, в финансах еще меньше, но какой дурак будет работать за три червонна? Да еще бетонные плиты…»
«По смете. Такие расценки.»
«У моего товарища дача,— сказал я,— он забор строил, не бетонные плиты и крана не было. Пятьсот рублей с него слупили. Нормально, говорит, не обижался.»
«Да!..—у Виталия Ивановича лицо просветлело.— Ты, правда, так думаешь или утешаешь?»
«Будто ты лучше меня не знаешь что почем,— сказал я.— Пускай не тебе будет стыдно, а тем, кто расценки установил. Я тебя слушаю, читаю… Да ты в своем Ногинске, где родился и вырос, не прорабом был, а зэком — не так, что ли? Горбатил на хозяина, как в зоне, он тебя обирал и тебе 37 копеек на день, чтоб не подох и на работу ходил. Разве можно устанавливать такие расценки для свободного человека? Жрать тебе надо, детей кормить, одевать… А потом за это в тюрьму? Пусть со стыда сгорают, кто поставил трудового человека в положение раба и преступника! Ты меня прости, а лучше в тюрьме, на зоне, чем в вашем ПМК — без вранья, вкалывай на хозяина, а там хоть трава не расти… Небось и соцобязательства брал?»
«А как же, само собой.»
«И доска почета?»
«И доска почета. А теперь я, видишь, где…»
«Все нормально, Виталий Иванович, гляди на своих невесток, на внуков, ничего не стыдись, и они пусть на тебя глядят. Вернешься, встретят. Поймут, быть того не может, чтоб и внуки так жили. Пусть смотрят на тебя, знают — нельзя жить на воле, как в тюрьме…»
«Так-то оно так, Вадим, если говоришь, что думаешь. Головой ты думаешь, а у меня совесть ‘болит. Я когда деньги выписывал — себе и людям, тоже мозгами шевелил, чтоб чин по чину, какая работа чего стоит, людей не обидеть. Верно, знаю, что почем, как закон обойти. Закон у нас, как нарочно, чтоб мимо него. Но то голова, а то… совесть. Что ж я на три червонца не мог бы прожить? Не подох бы! А хотелось, как все, никто не живет на три червонца. А зачем, как все? Я тут лежу ночью, не сплю… Разве я за всех, я о себе плачу, понимаешь? Жить, как все, а отвечать все равно за себя. Да не перед судом, хрен с ними — и с судом, и с невестками! Я привык, чтоб вокруг люди — дружки, внуки, а я посреди, как равный… А тут один! В камере один, ночью — один. Не голова — совесть, а я с ней один на один…»
«Ты, говорят, из Афгана, Сережа?»
«Оттуда».
«Давно?»
«Я тебе сказал, как встретились, три месяца тут.»
«Я не про тут, когда оттуда?»
«А я сразу, неделя не прошла.»
«Что так?»
«А тебе нужно — зачем?»
Высокий, смазливый, мелкие черты, глаза холодные, ко всему безразличные…
«Ни за чем, меня тоска берет на тебя глядеть.»
«А чего тебе — за меня?»
«Вернулся живой, жить бы начинать…»
«С чего ее начинать?.. С кем? Тут все чистенькие, спокойные, все по полочкам. Ничего не было, учись, работай, как ты говоришь: начинай жить… Сестра, на два года младше, меня не стесняется, выходит утром в чем мама родила… А я их видел — понятно? И чистеньких, и грязненьких, и как сами ложатся, только живой оставь… Взял двоих, мне одной мало. Одна с нашего двора, я, говорит, тебя ждала. Дождалась, поехали. И кентовку прихватила. Вечером в кабак, потом взял мотор, таксер говорит: возьмешь в долю? А мне чего, поехали. Мы их за углом разок прижали, гаишник осветил, отбрехались. Давай за город, говорит таксер, только заправлюсь… Подъезжаем к бензоколонке, он вышел оформлять, а моя краля дверь открыла и выскочила. Ловить ее, что ли? Пес с ней, отогнали машину и эту… хором. Машина, теснота, наставили синяков… Я, говорит, не такая. Нам, говорю, любая-всякая сгодится. Стала канючить, мы ее выкинули. А что ей — убыло? Или она думала, я ее ночью в загс пригласил? Или она по подъездам марксизм-ленинизм изучала?.. На колонке нас засекли, запомнили, у меня с собой бутылка, он пьяный был, когда выходил… В Афгане меня бы никто не взял, не такие брали, а выскакивал… Надо бы пушку привезти, да видишь, домой торопился, папу, маму, сестоенку повидать, счастливую жизнь завоевывал. Завоевал. Надо бы там остаться. Любой конец, а я в нем хозяин. А здесь всякая мразь надо мной куражится… Объяснил, успокоился? Или чего добавить?»