У бирешей
Шрифт:
Глава шестая
ВТОРОЙ ВЫЕЗД. ПРОДОЛЖЕНИЕ
Едва я успел вручить почту жене Рака, как она опять махнула ему рукой — на этот раз подзывающим жестом, не допускавшим возражений. И крестный беспрекословно повиновался ее приказу — казалось, это мать позвала мальчика. Он проскользнул в дом даже раньше ее, у нее под рукой, причем вид у него был такой, будто имелись причины опасаться скорого наказания, — и тут она решительно захлопнула за ним дверь.
Какой,
Я подождал некоторое время, в надежде, что он все-таки скоро вернется, потому что Рак, если не считать Де Селби, был тут, пожалуй, единственным человеком, который мне понравился. За то короткое время, что мы провели вместе, идя по дороге от магазина, я привязался к Раку даже больше, чем к служке, который внутренне — сам того не зная — уже давно спасовал и сдался. Поэтому я стоял и ждал Рака, однако крестный не выходил. Закрытая дверь не отворялась. Вероятно, он уже снова сидел в кухне на табуретке, от волнения перебегая пальцами по столу, как по клавишам рояля, и вслушивался, когда же раздастся треск мотоцикла Надь-Вага.
Я повернулся и продолжил путь в одиночестве, толкая перед собой тачку, подобно плугу, лемех которого, неправильно поставленный, волочится по дороге, кое-как присыпанной гравием и местами сливающейся с каменистым полем, потрескивающим от полдневного зноя. Время, похоже, остановилось. Мои зубы издавали тихий скрежет. Казалось, все кругом беспрестанно повторялось. Я катил тачку все по одному и тому же отрезку пути — и каждый раз эту дорогу, словно нарочно для меня выдуманную, кто-то расстилал на земле между низких холмов, как широкий, грязно-бурый рулон полиэтилена, там и сям придавив его камнями. От скрипа колеса, задевавшего камни, я чувствовал себя измочаленным, словно растертым мельничными жерновами. Наконец я опять добрался до другого конца деревни, откуда дорога вела к жилищу шкуродера.
Бросив взгляд с откоса, на котором я однажды уже стоял и смотрел вниз, я сразу же понял, что хозяев дома нет. Длинные, запыленные стебли крапивы, нависавшие над пригорком, как растрепанные волосы, покачивались в ленивом безмолвии — вверх, вниз. На двери висел большой ржавый замок. Здесь мне, значит, вручили мою собаку. Сама эта лачуга сверху выглядела форменной собачьей будкой или, пожалуй, еще вернее — сортиром, за ней была свалена куча мусора, злобно поблескивавшая на солнце. По крутому откосу, сбегавшему к лачуге, там и сям валялись пустые смятые консервные банки, брошенные в заросли крапивы и дикой мяты — из нее здесь, кстати, приготовляют сладкий пахучий чай. Из котловины мне в нос ударял тот же сладковатый запах, а кругом ядовито поблескивали темно-зеленые горлышки разбитых пивных бутылок.
Где-то вдали громко завизжала дисковая пила. Звук был высокий, тоскливый, напоминавший собачий скулеж. Он искривлялся в воздухе, когда пила впивалась в твердое бревно, быстро пихаемое под ее зубья, и, казалось, опять становился ровнее, когда бревно было распилено, а следующее только еще предстояло приволочь. Я вслушивался в эту музыку, но чем больше склонял я голову в ее сторону, тем больше она от меня удалялась — будто кто-то уносил пилу подальше от моих любопытных ушей.
Потом я различил там вдали удар топора — и тотчас у меня за спиной, словно откликаясь на условленный сигнал, заревела деревенская сирена. Тот поезд, что приходит в полдень! Он переехал Де-Селбиного пса. Он доставил
Я вспоминал свой второй вечер в Цике, когда я до ночи просидел с Де Селби там внизу, у шкуродера, и как перед нами на столе лежал мертвый пес, а над ним склонялся служка, ушедший в свои мысли и, по-видимому, сам желавший умереть, тем временем как Йель Идезё рассказывал о похоронных обрядах бирешей. «А халаль кутьяи угатнак ки белёле», — сказал тогда шкуродер. Это значит: «Из него лают псы смерти». Когда человек умирает, собака сразу же оповещает о том, пояснил шкуродер. Ведь в собаке некогда обитала душа — поэтому собака первой заявляет о своих правах заиметь душу снова. Иногда души усопших вскоре после похорон действительно вселялись в собачьи тела — оттого-то собак в здешних краях считают священными животными.
Рак тоже намекал мне на что-то подобное. «Собаки, — читал я в своей “Домашней книге”, — у многих народов рассматриваются как существа дарующие бессмертие». — «Они возвращаются на свою блевотину», — говорил Люмьер.
Устремив взгляд в землю, я опять скрючился над своей тачкой.
В «Зеленом венке»
Рак дал мне один совет — сократить обратный путь, вернувшись в деревню через поля, по той дороге, что заворачивала в «Зеленый венок».
Когда я добрался до трактира, дверь его была открыта нараспашку, но ни в малом зале для гостей, ни в кухне не было никого. Я сложил почту на один из столов и огляделся. В помещении стоял густой табачный дух. Пахло прогорклым пивом, столетними надеждами — нескончаемыми планами бирешей, которые, однако, каждый раз рушились вместе с опрокидывавшимися стаканами. Казалось, биреши все еще здесь, только на минуту вышли, а оборванные концы их фраз, как концы колокольных веревок, еще рассекают молчание трактирного зала, чтобы после небольшого перерыва снова вернуться к прежнему предмету разговора — и тогда, быть может, в конце концов грянут звуки самого последнего, все объясняющего и всех освобождающего речения.
Я повернул голову. На одном из подоконников, между закрытых створок окна, лежала сложенная старая газета. «Поезда ходят в любую погоду!» — гласили большие буквы заголовка. Я прочитал эту фразу еще раз, потом произнес ее вслух. Это и был ответ. Я усмехнулся.
Во время моего первого приезда я часто стоял вот тут, поджидая Марию, мою подругу. Впрочем, в ту пору это помещение еще не было трактирным залом. Здесь находилась крохотная жилая кухня, из которой можно было пройти в низкую родительскую спальню: Мария перебралась туда вскоре после смерти матери, а ее отец обустроил себе отдельную комнату в новом доме, в котором помещалась теперешняя трактирная кухня и бывший кинозал.
Мне вспомнился последний вечер перед моим отъездом. В сумерках мы с нею стояли позади дома, обоих нас душила досада из-за нелепого расставания, и оба мы недоверчиво поглядывали друг на друга; казалось, каждому хочется как можно скорее и непоправимее оскорбить другого. После коротких ливней, налетавших накануне, воздух был пропитан влагой, переполнен непонятными звуками: какими-то тяжелыми вздохами или тихими, всхрапывающими стонами предметов, которые, казалось, в лихорадке подскочили в своих постелях: «Мар менёфельбен ван».