У бирешей
Шрифт:
«Мозг срыгивает, — гласит легенда, — и воспоминания прокладывают себе путь. Что было, то есть, что есть, то будет. Эх мы, бедолаги!»
Третий продолжительный разговор
«Маленькая неопределенность, — сказал Наоборотистый, адресуясь ко мне: я в каморке рядом с торговым помещением, присев на низкий верстак, сортировал поступившую в тот день почту. — У бирешей это называется “эффектом неопределенности” *, — продолжал Наоборотистый, — причем подразумевают они переход из одного состояния Я в другое. В доказательство приводятся цитаты из наших Книг, в которых, например, сказано: "Отвращая взор от самого себя, я приближаюсь к самому себе”. Де Селби, случается, тоже испытывает подобные ощущения и сравнивает их с изменением агрегатных состояний. “Что-то в тебе разжижается, если ты сам хорошенько вглядишься в себя, — утверждает он и добавляет: — А только отвернешься от самого себя, и ты уже затвердел”. Я этого так отчетливо не ощущаю, то есть во мне подобных переходов не происходит. Я был и есть Инга. А Де Селби описывает это так: “Будто рассматриваешь свою руку, когда на нее падают отблески огня: роговая оболочка срастается над нею, подобно своду джунглей. Птицы начинают щебетать под этой кровлей!” Мне такие образы мало что говорят. Они ничуть не помогают, только еще больше все запутывают. Каким образом эта общественная система вообще способна функционировать, если каждый втихомолку все равно называет себя иначе, чем другие? Как представляет себе дело Цердахель? Он зовет меня “Наоборотистым” — ладно, пусть так, но ведь в глубине души я всегда был и остаюсь Ингой. Я, дескать, раскачиваюсь от вчера к завтра и наоборот», — сказал он и рассмеялся. Ничто ему не было свято, даже собственное имя. «“Позволь нам хоть одну-единственную, маленькую несвободу”, — говорит Цердахель, — продолжал Наоборотистый. — “Позволь нам хотя бы рядом с этой маленькой печкой побыть глупыми и счастливыми!” Он воображает, что может выставить меня на посмешище. Он издевается над тем, что у нас справедливо зовется “ложью гистрионов”. Он начисто лишен чувства чести. Притом мы в общих чертах принимаем ту систему бирешей, что сложилась вокруг легенды об именах, и, более того, мы свято блюдем основной принцип бирешей, гласящий: “Железоподобные кости,
Открытка из Стоунхенджа
Я его почти не слушал. Его ораторская поза — я представлял себе, как тот сидит, закинув ногу на ногу, на мешках с мукой и в такт своим тирадам взмахивает кулаком в воздухе и грозно хмурит брови, — производила на меня отталкивающее впечатление. Цердахель не пытался добиться эффекта таким вот образом, пусть речи его порой были более сбивчивыми. Я вновь погрузился в работу. В ворохе рекламных рассылок передо мной на верстаке лежала почтовая открытка. Она была раскрашена от руки и изображала косматых неандертальцев, отплясывавших гротескный танец перед кельтским культовым сооружением в Стоунхендже на юге Англии. Внешнее и внутреннее кольца из каменных глыб, ныне разрушенные, на открытке были представлены целехонькими. Я перевернул открытку, желая полюбопытствовать, кто это здесь и откуда получил такую почту. Адрес был выведен неумелым детским почерком, по-английски. Он гласил: «Большому медведю в Цике». И ничего больше. Само послание тоже было написано по-английски: Replacement part being rushed with all possible speed, то есть приблизительно: «Запчасть выслана срочной почтой». Ниже были нарисованы два пальца, изображавшие букву V — знак победы? «Жизнь, — говорят здесь, — это веревочка, что вьется, вечно путаясь в одни и те же петельки и так же распутываясь», — кому бы тут взбрело в голову думать о победе. Кто это такой, “Большой медведь”? Имя — как в романах из жизни Дикого Запада. Как могли звать отправителя? Виктор? Вероника? Вильма? Я почувствовал тоску по моему прежнему миру, в котором не все было до такой степени сложным. Здесь же все для меня выглядело наигранным и искусственным. Люди вели себя вовсе не как люди, наделенные личными желаниями и стремлениями. Казалось, все это улетучилось, покинуло их тысячи лет назад. Ничто не существовало просто так, у всего имелось значение. Но разве не является неотъемлемой частью жизни — по крайней мере, иногда, — что ты просто ощущаешь свое существование, просто живешь и тебя никто особенно не замечает — вроде предмета ежедневного обихода, или природного явления, или знака препинания? Неужели и вздохнуть нельзя без того, чтобы за тобой не подглядывали, не завернули тебя в упаковку, не снабдили этикеткой? Кто я был такой — “Большой медведь”, или “Пройдет-через-два-окна”, или “Смеется-без-смысла”? Долго ли еще смогу я сопротивляться всему этому? А если нет — какие бы подсобные средства мог я изобрести себе в помощь? Подсчитывание? Шары? Имена? Ничто из этого мне не годилось. «Запчасть выслана срочной почтой», — это простое предложение, казалось, способно было разрешить больше проблем, чем все спекуляции бирешей, вместе взятые. «Я ведь тебя о чем-то спросил», — услышал я вдруг совсем рядом громкий голос Наоборотистого. Я вздрогнул. Он стоял в дверях. «Что ты там делаешь? Читаешь чужую почту? — он взял открытку у меня из рук. — А, это для Урса», — сказал он и недолго думая сунул ее в карман своего халата.
Биреши
«Так значит, Цердахель считает, — сказал Наоборотистый, опершись о дверной косяк, — что община бирешей не менялась с тех самых пор, как возникла. В доказательство он ссылается на большое количество мест в Книгах, которые рисуют нам исторически достоверную картину существования бирешей, с точностью до мелочей, причем рассказы эти настолько свежи, будто записаны сегодня. В каждом из них мы узнаем нашу жизнь, и они могли бы быть написаны любым из нас, пускай их древность может достигать тысячи лет. Отсюда Цердахель делает вывод, что не только условия труда, обычаи и общественные порядки, но и сами люди остались теми же. Не только задатки и черты характера, но и сам индивидуум — индивидуум, который является уникальной, недвусмысленной, не допускающей ложного истолкования комбинацией подобных свойств! — представляется ему как некая константа, сама себя воспроизводящая в процессе работы. Он справедливо утверждает, что наша общественная система как бы застыла в нашем труде — не только мы вкладываем себя в то, что мы создаем, но и наоборот: наши произведения вкладывают себя в нас. В этом я еще мог бы с ним согласиться, как и с другим его утверждением: дескать, каждый новый индивидуум — это намек, который должен помочь нам постичь самих себя неким новым и в то же время старым способом, а следовательно, всякая смерть устраняет из игры ненужную, ставшую лишней информацию. Я принимаю как вполне нормальное явление также то, что дети у нас умирают сотнями, даже не успев обрести собственную личность, — хотя окружная больница находится не далее как в десяти километрах от нашего селения. Потому что наше общество являет собою саморегулируемый процесс — я говорю: процесс, а не круговорот! — и будь у нас одним ребенком больше, это привело бы к возникновению избыточной информации, а тем самым и к усугублению наших мук. “Хороший ребенок — только мертвый ребенок!” — говорит циник, и он прав. Однако я не верю в неизбежность нашей судьбы. Поверь я в это, я вынужден был бы сдаться. А ведь мы, в ходе нашей истории, всегда умудрялись возвести в новую степень любые, даже самые каверзные логические построения! Вот если бы хоть одно-единственное поколение бирешей допустило повторение, не справилось с этой задачей — тогда бы и я считал загадку неразрешимой! Оттого я и говорю Цердахелю: “Как может быть верной твоя система, если в мою голову, стоит мне только задуматься о себе самом, сразу же просится имя Инга? И каким образом были бы тогда возможны Де-Селбиевы “аблакоки”?” И что же отвечает мне Цердахель? Цердахель говорит: “Все это — маленькая неопределенность! С именами дело обстоит так же, как с рельефом при входе в бальную залу: если вы стоите слишком далеко, образ расплывается, а если слишком близко — заглатывает зрителя. И тем не менее ты — биреш, потому что ты это видишь, а это дано лишь бирешу!” В ответ я обычно говорю ему: “Ох уж эта мне твоя маленькая неопределенность! Предположим, я и в самом деле был бы Наоборотистым — только кому какая была бы с того польза? Хоть ты и гордишься своими вещественными доказательствами, этой резьбой, но разве удастся кому-то написать ту злосчастную историю, о которой говорил Цердахель, если каждый будет сидеть и думать о ком-то другом? Ты о Наоборотистом, я — об Инге”. А Цердахель заявляет: “Всему виною ложные этимологии. Из языка на нас взирают развалины смысла. Всё объясняется эффектом неопределенности. Ты — Наоборотистый. Но как только начнешь размышлять над собой, становишься нечетким, расплывчатым, тебя поглощает нечто, ты делаешься Ингой”. — “Я не расплываюсь, — говорю я. — Если я и делаюсь нечетким, объясняется это тем, что все меня кличут Наоборотистым, хоть в действительности я — Инга. Я, так сказать, думаю вместе с вами, когда размышляю над собой, как ты это определяешь. Первым моим ответом, если я задумаюсь, является “Инга” — так уж оно заложено в моей натуре, и лишь по размышлении я начинаю колебаться!” — “Система обратима, — говорит Цердахель. — Попробуй сначала подумать о Наоборотистом. И что, ты думаешь, получится в итоге?” — “Инга!” — отвечаю я. А Цердахель говорит: “Конечно. Но виноваты в том не мы, то есть не “другие”. На самом деле во всем повинно то обстоятельство, что наши имена не сохранились в своей первоначальной форме — на них наслоилось огромное количество фантазий, так что в итоге из всех этих напластований выделились, обособились две крайности, два противоположных варианта: Инга — Наоборотистый”. — “Самое худшее в тебе то, — говорю я ему под конец, — что ты мешаешь правду с ложью, и в итоге они переплетаются
И тем не менее мы продолжаем там сидеть и поступаем так как раз потому, что я не Наоборотистый. Как раз потому, что я — Инга. Я — Инга”. — “Наоборотистый говорит это на протяжении трех тысяч лет!” — говорит Цердахель».
Резьба по персиковой косточке
Пока он говорил, я складывал и увязывал пачки с рекламными рассылками, которые мне предстояло развезти по домам. Наоборотистый взял с низкого, вручную сработанного стеллажа стопку каких-то печатных листков и положил мне на верстак. Это были рекламные буклеты его торгового предприятия. На листках красовалось идиотское зазывное изречение: «Едят руками, а покупают у Инги». Внизу значилось: Эш Макфордитотт. Я спросил, что сие означает. Он отвечал, что это, мол, его собственное имя, переиначенное переводом на другой язык, — он хочет немного позлить Цердахеля. “Наоборотистый” по-венгерски будет “es megforditott” (“и обратно”). Я только головой покачал. Здесь играли в бессмысленные игры, которых я не понимал. Я огляделся. На сегодня моя работа тут была закончена. Теперь оставалось погрузить связки в тачку и развезти их по домам. Когда я уже собирался встать и распрощаться, взгляд мой упал на тиски, пристроенные в дальнем конце верстака. В их челюстях была зажата тщательно отполированная косточка от персика. На ее поверхности просматривались нечетко вырезанные очертания головы. Я обошел вокруг стола, чтобы взглянуть на эту работу поближе. На косточке проступало — размытое, словно глядевшее из-под слоя воды, — лицо покойного дядюшки. «Это медальон для твоей тети, — сказал Наоборотистый, — можешь его вынуть». Я ослабил тиски и вытащил вещицу, держа ее большим и указательным пальцами. «Твой дядя. Так уж здесь принято, — равнодушно произнес он. — Когда медальон будет готов, он будет раскрываться, а внутри поместим твою фотографию. Нравится?» Я опять покачал головой, потому что начисто лишился дара речи. Выходит, даже он, каждой своей громкой фразой желавший продемонстрировать, как далеко ушел он от свойственного бирешам суеверия, на деле полностью находился в его власти. Причем даже не отдавал себе в том отчета! «Мне приходится заниматься такой работой, — сказал он. — Добываю средства к существованию». Я посмотрел на него. Он заволновался. «Да, знаю, — сказал он извиняющимся тоном, — за этим скрывается суеверие, но неужели ты думаешь, что я мог бы прожить на одну только жалкую выручку с торговли продуктами? А брось я побочный промысел — кто бы тогда вообще стал у меня покупать? Кроме того, у меня это лучше всех получается!» В его словах было какое-то ребяческое упрямство. Сказав это, он на минуту замолчал.
Я опять ощутил, как мною завладевает чувство безысходности, посеянное в моей душе Де Селби. «А как ты думаешь, кто будет вытачивать новые ладони для рукояток твоей тачки? Представляю, что будет с твоей тетушкой, когда она увидит, что от них осталось!» — Наоборотистый торжествовал. Он опять взял себя в руки. «Тогда, наверное, и рельеф при входе в бальную залу твоя работа?» — спросил я. Я был готов ко всему. «Ну что ты! — ответил Наоборотистый с чувством видимого облегчения. — Ему уже сто двадцать лет. А кроме того, ты уже говоришь совсем как Цердахель!» Наоборотистый присел на другой угол верстака. Его длинные ноги почти касались пола. «Резьба по персиковым косточкам, — пояснил он, — не имеет ни малейшей исторической связи с гистри-онами. Это обычай монотонов. А ты, кстати, знаешь, с чего начинается Вульгата?»
Вульгата
Он подошел к стеллажу и вытащил из-под кип рекламных листков потрепанную книжку карманного формата. «Вот, читай!» — сказал он, протягивая ее мне. Томик, похоже, был взят в библиотеке. Переплет и корешок отсутствовали, на первой странице красовалось напечатанное большими узорными готическими буквами слово «Вульгата», рядом с ним и ниже на пожелтевшей бумаге можно было разобрать имена, по-видимому, прежних владельцев. Отдельные имена встречались по нескольку раз, однако все они, за исключением имени Инги, были зачеркнуты. Я перевернул страницу — бумага была грубой, шероховатой. Я прочел заголовок. Он гласил: «Раздел первый», ниже значилось шрифтом помельче: «Краткое изложение истории творения / Первые шесть дней / БОГ создает мир и человека / Монотоны / День первый». Я начал читать:
«Бысть день добавочный. БОГ сидел за своим станком и издавал гортанные трели. Тому научился ОН от индюков, что бродили окрест него в высокой траве. Из всех вещей и тварей, что создал ОН к тому дню, больше всех других были ЕМУ милы индюки. Но превыше всего любил БОГ, отец вселенной, свою гортань. И затем, что ЕМУ не с кем было поговорить и даже индюки только взбудораженно клохтали, если ОН с ними заговаривал, ОН вынул свою гортань изо рта, вместе с адамовым яблоком, и стал рассматривать их в лупу. И БОГ был доволен. ОН разобрал свою гортань и снова собрал ее. Но об адамовом яблоке ОН забыл, отложив его в сторону на рабочем столе. Заметив, наконец, позабытое, ОН взял свое адамово яблоко и подержал его против света. Оно выглядело подобно персиковой косточке. БОГ плюнул на землю рядом с собою. Из кармана достал ОН перочинный нож и принялся за работу. Под его усердными перстами возник образ, во многом подобный ЕМУ…»
Мне стало тошно, я закрыл книгу и протянул ее назад Наоборотистому. «Вот видишь, — сказал он мне с упреком. — Я же говорил тебе, что это занятие не имеет ничего общего с гистрионами. Напротив: они на протяжении веков запрещали эту книгу и предавали ее сожжению. Прежде всего из-за первых двух предложений. А мне они кажутся особенно красивыми. Они излучают покой и уют: “БОГ сидел у своего станка и издавал гортанные трели”, — процитировал Наоборотистый. — Словно колокола звонят. Если хочешь, могу дать тебе почитать». Я выразительно посмотрел на него. Он понял. «Жаль, — сказал он. — Очень интересно написано, а кроме того — отличное введение. В таком случае ты, пожалуй, пока еще не решишься присоединиться к нам?» Я не понял, что он имел в виду. Потом до меня дошло. «Вот бланк заявления о приеме в наши ряды, — спокойно сказал Наоборотистый. — Возьми его на всякий случай с собой. Тебе пока еще не обязательно определяться. Обдумай все на досуге и реши по своему усмотрению».
Дерзельбе
Таковы, значит, были те «новые берега», к которым он меня звал. Мне безумно хотелось у него на глазах изорвать в клочки ту бумажку, что он положил рядом со мной на верстак. Я чувствовал себя так, словно меня замарали, предали, обманули. Гигантская рука, бежать от которой было немыслимо, ухватила меня за голову и погрузила под воду. Я хотел сделать вдох. Медленно, очень медленно, под многовековым гнетом этой руки и толщи воды, из моей шеи словно бы вывернулись жабры, и сквозь них пробился крик. Звучание его было подобно крысиному писку. Мне необходимо было хоть с кем-то поговорить. Немедленно. Наверное, Де Селби уже несколько часов дожидался меня на улице, под дождем. Я хотел сказать ему — всё. Сказать, что мы с ним были беспомощными жертвами всего этого отлично продуманного, циничного порядка вещей. Только больше этому не бывать! Я встал. Наоборотистый мягко взял меня за руку и заставил опять опуститься на стул. Он снова принялся говорить, посвящая меня в новые тайны.
«Ты должен принять к сведению еще кое-что, — сказал он, видя, что я не сопротивляюсь. — Нам, монотонам, не раз случалось становиться жертвами исторической несправедливости. К примеру, многие, и в особенности Цердахель, упрекают нас в том, что мы, якобы, были зачинщиками установления о переделе имущества. При желании подобный упрек несложно опровергнуть логическим путем: ведь наше представление о постоянно существующих свойствах, из которых и складываются неповторимые индивидуумы подобно сгусткам или кристаллам, несоединимо с представлениями, основывающимися на понятиях собственности и владения; и напротив, апокрифическая идея Цердахеля, исходящего из вечных перерождений бирешей, отлично согласуется с имущественными притязаниями алчных крестных, как ты вскоре и сам убедишься. Тем не менее это обвинение крепко засело в мозгах бирешей — насколько они вообще наделены мозгами — и стало причиной неискоренимого предубеждения против нас, монотонов. Объясняется это одной-единственной причиной — тем, что наше движение существует с незапамятных времен; тем, что монотоны существовали всегда, во всякую эпоху, и им постоянно приходилось в полном бездействии наблюдать, как дома опустошались, имущество уничтожалось, неделимое подвергалось расчленению, священное закидывалось грязью. В ходе истории мы являем собой подобие Исава, обманом лишенного наследства. Наделенные правом первородства, мы вынуждены были смотреть на то, как коварные братья, поколение за поколением, на наших глазах лишали нас дома, земли, имущества — а потом преспокойно проматывали отцовское благословение. “Твоя рука груба, но голос твой звучит высоко, как у твоего брата”, — так начинается первая строфа одной из наших народных песен. Вот так и получается путаница. Еще бы! Ведь и сам Исаак едва не был принесен в жертву на алтаре, из-за Авраамовой глупости! И как ты думаешь, что он сказал своему отцу, когда узнал о том? Он сказал: “Отец, когда сожжешь меня на жертвенном костре, возьми оставшийся от меня пепел, принеси матери моей Саре и скажи ей: то дух Исаака!” Исаак, то есть “насмешник”, — сказал Наоборотистый. — На протяжении столетий нас беспрерывно преследовали, поносили, попирали ногами. Цердахелю, этому апологету человеческого ничтожества, позволительно нагло отстаивать принцип перерождений, унижающий человека, — а на нашу долю остаются одни поношения. Именно по этой причине, и ни по какой иной, я собрал полный свод доказательств, упорядочил материалы и намерен публично представить их на следующем нашем сходе. Наконец-то маятник качнется в другую сторону, уж это я тебе обещаю! Я долго оттачивал формулировки всех тех идей, представлений и опытов, благодаря которым на протяжении многих веков вырабатывался свойственный нам образ мышления. Теперь я в состоянии опровергнуть, по пунктам, всякое обвинение, какое высказывали когда-либо против нашего движения. А это — мой свидетель! — Наоборотистый опустил правую руку на Вульгату, словно клялся на ней. — Де Селби мне в том тоже поможет, на свой лад», — хрипло произнес он. На этот раз я расслышал совершенно отчетливо: Наоборотистый, несомненно, произнес вместо правильного имени Де Селби — “дерзельбе”. Пусть слово было произнесено сдавленным голосом и звучало искаженно, но не узнать его было нельзя. Может быть, он просто болен и оттого непрерывно что-то считает, непрерывно склоняет имена? Наоборотистый опять достал платок и высморкался. Внутри дома пронзительно заголосила кастрюля со свистком, ей тут же откликнулась местная пожарная сирена, тоном пониже. Было двенадцать часов. Сейчас, должно быть, к вокзалу подходил тот поезд, которым я вчера прибыл. Я прислушался. По стеклам окон стекали струи дождя. Где-то далеко взвыла собака. Через некоторое время снаружи раздались шаги, какой-то предмет глухо шмякнулся о землю, кто-то вытирал ноги о коврик. Колокольчик у входа коротко звякнул, дверь отворилась, дождь сделался слышнее. Шум дождя напоминал вялое хлопанье в ладоши, издаваемое усталыми зрителями. Затем в дверях показался Де Селби, мокрый до нитки. По щекам у него струились слезы. «Что случилось?» — спросил Наоборотистый. «Они убили мою собаку, — сказал Де Селби, сотрясаясь от рыданий. — Переехали ее поездом, вот свиньи!»