У бирешей
Шрифт:
«В таком случае вообще трудно понять, как может существовать несчастье, — продолжала она. — Но и несчастья неимоверно много. Оттого, что в наших головах все уложено рядком, одно к другому; оттого, что для нас нет ничего более естественного, чем связывать одно с другим; оттого, что чувство братского единения пробуждает кощунственное желание безраздельной гармонии! “Стало быть, работа — твое зеркало, — говорится дальше в том тексте, — а потому ты обязан дважды разбить зеркало: один раз — за его перевернутый образ, другой раз — за его блеклость!” Противоречие? Ничуть. Но так уж это место перетолковали. Виновны в том были минимы и мальхимы *. Первые на основании приведенных строк провозгласили, что избавление лежит далеко позади нас, что гибель неизбежна, что всякий взгляд, брошенный на пагубный мир, ввергает нас в еще большую пагубу; основное значение они придавали первой из двух составляющих. Другие делали противоположный вывод: надлежит все разбить, полагали они, прежде чем что-то самое малое станет способно сделаться лучше. Но ничто не становится лучше, ничто не становится хуже. То, что было, то и есть, а то, что есть, — пребудет. История — это всё и вся уравнивающая несправедливость, “пат бирешей”. “Остается-как-было” — такое имя у нас часто встречается. Так следовало бы зваться Ослипу. Моему Ослипу!» Я насторожился. Упоминание этого имени не предвещало мне ничего хорошего, и в самом деле, тетушка тут же начала как-то дергаться на стуле, тело ее сводили судороги. «Самая большая трудность для всех всегда состояла и состоит в том, — сказала она и тут же отвлеклась, заметив: — «Не смотри на меня так! Самое трудное — видеть вещи такими, как они есть, и такими их оставлять. Ну как можно хоть что-то понять в этой жизни, если постоянно
Йель Идезё
Воспоминания прошедшего вечера стояли передо мной отчетливо и ясно, как сон наяву, когда я пытался нагнать Де Селби, который, значительно опередив меня, шагал к дому шкуродера. В пространстве воспоминаний я передвигался легко и просто. Казалось, кто-то приоткрыл во мне некое окошко — окно, через которое я не только мог все видеть, но и по собственному желанию подтаскивать вещи поближе, чтобы лучше их разглядеть.
Вдали передо мной, пока я предавался мечтаниям, ныряла какая-то маленькая черная точка, но мне трудно было разобрать, действительно ли это был служка. Догнать его не представлялось возможным из-за того, что я делал остановки у домов бирешей, и на это неизбежно растрачивалось время, часть которого я умудрялся отыграть на прямом участке пути. Я звал служку, выкрикивал его имя так часто и громко, как только мог, но, видимо, ветер уносил мой зов; во всяком случае, даже в домах, до которых мой голос определенно должен был долетать, никто и ухом не повел. В итоге я перестал думать о черном пятнышке, списав его на обман зрения. Когда я наконец достиг дома Йеля Идезё, стоящего поодаль от деревни в маленькой котловине, я заметил голову Де Селби, как раз исчезавшую в низинке передо мной. Выходит, это все же был он и, конечно же, он слышал мои крики, но все-таки упрямо, как обиженный ребенок, шагал по дороге дальше, будто тем самым желая меня наказать.
Йель Идезё числился у бирешей, обитателей Цика, шкуродером * и заодно могильщиком. Его жалкая сырая лачуга совершенно отвечала тем понятиям и предрассудкам, какие для большинства связываются с его профессией. Это была тесная хибарка, сколоченная из грубых досок, снаружи кое-как обляпанных глиной. В проеме двери, открывавшейся наружу за недостатком места внутри, стояла жена шкуродера; она только что пригласила Де Селби пройти в дом. За нею, в тени, стоял сам шкуродер. Женщина была маленького роста, а он был еще на голову ниже и, в отличие от нее, выглядел вконец изможденным. Его лоб наискось пересекал красноватый шрам от стреляной раны, кончавшийся у переносицы. «Входите, входите!» — произнес он, вцепился обеими руками в мою правую руку и не выпускал ее, пока не привел меня в комнату, служившую гостиной и спальней, — там за откидным обеденным столом у стены уже сидел Де Селби.
Руки у могильщика были длинные, тощие, но очень сильные. Они производили впечатление протезов. Комната была пропитана устоявшимся сладковатым запахом ароматических палочек, изготовлением которых Йель Идезё занимался в порядке хобби. На столе лежала вещественная улика Де Селби — мертвый пес. Мне уже через считанные мгновения стало тяжело дышать, и я начал искать взглядом окно, которое можно было бы приоткрыть. Но единственное имевшееся в комнате отверстие — маленький, почти квадратный четырехугольник — было заделано неподвижной застекленной рамой. Стекло было толстое, рифленое; оно хоть и пропускало свет, но исключало возможность выглянуть на улицу. Уже в магазине Наоборотистого я обратил внимание на такие же крохотные окна. Вероятно, они были сделаны такими, чтобы воспрепятствовать мечтаниям, которым способствует взгляд из окна наружу. Я сидел, зажав руки между коленей, на неудобном деревянном стуле, похожем на табуретку, и продолжал оглядывать помещение, все четыре стены которого были от пола до низкого потолка покрыты фотографиями, державшимися на булавках. Каждое фото казалось окном в унылую окружающую действительность и унылое прошлое. «Мы уже слышали о вашей беде», — прервал мои размышления Йель Идезё, причем я сразу отметил для себя, до чего ловко удалось ему одной-единственной фразой провести разграничение между переговаривающимися сторонами. Он продолжал свою речь, часто сбиваясь и путаясь, — так, будто у него было крайне мало времени. Попутно он то и дело хватался за разные предметы, стоявшие на столе. Мы едва умещались в маленькой комнате, а потому жена шкуродера сидела на низкой кухонной табуретке в узкой прихожей, которая вела от комнаты к входной двери. «У нас тут малость тесновато, — сказал Йель Идезё, — но это ничего, не беда!»
Четвертый продолжительный разговор
В продолжение всей нашей беседы (впрочем, говорил почти исключительно могильщик) Де Селби не произнес ни слова; что же касается меня, я лишь изредка перебивал говорившего отдельными вопросами. Йель Идезё то и дело почесывал шерсть пса своими короткими, напоминавшими когти пальцами, движения которых выглядели мягкими и уверенными, вероятно, из-за гладкости его кожи. При виде этих непроизвольных движений на глазах у служки навертывались слезы. Когда шкуродер это заметил, он сказал с таким видом, будто не желал упустить хорошее дельце: «Мы вам, почтеннейший, другого раздобудем! Если хотите». Де Селби только покачал головой и тоже прикоснулся рукой к животному и погладил его. Во время всего дальнейшего разговора его рука, мертвенно неподвижная, покоилась все на том же месте. «Я его еще сегодня схороню, — произнес шкуродер в качестве вступления, — на заходе солнца, самое время».
Дальше он разговаривал исключительно со мной, хоть и не обращался ко мне прямо; и в продолжение двух с половиной часов ни на секунду не сводил с меня глаз. После тетушкиных разъяснений я этому больше не удивлялся: он ведь выступал в роли учителя, с особой ответственностью относившегося к своей задаче, но тем большее сопротивление вызывало у меня все, что он говорил.
Шкуродер начал издалека.
Рифма тут заменяет смысл, потерявшийся в ходе долгого исторического существования.
«Кстати, о том, как звали отца Цердахеля, — продолжал могильщик, встав с места. Близоруким взглядом он отыскал среди висевших на стене фотографий одну, бережно снял ее с булавки и принес нам. — Вот он». С этими словами он протянул мне снимок. На фотографии был запечатлен маленький толстый человечек, который, стоя в ярмарочном домике, из каких продают сахарную вату и турецкую нугу, разговаривал с кем-то не уместившимся в кадр. Рот человечка был приоткрыт, на голове была шляпа, которую я вчера видел у Цердахеля. За лентой шляпы торчал “моньо-рокерек”. «Он был ашкеназ, а жена у него была из сефардов *, — сказал шкуродер. — Его звали “Потерявшийся-по-дороге”. А вам, кстати, известно, как звали вашего батюшку? “Пришивай-двойной-нитью” — чтобы крепче держалось», — сказал Йель Идезё, усмехнувшись. «Тоже очень типично для бирешей, — вновь продолжал он серьезным тоном, заметив, что мне мало нравятся его шуточки. — Ох уж эти мне имена! С их помощью они, верно, хотят взять на заметку то, что сами сделали неправильно: у всякого имени своя легенда. “Если стоишь чересчур близко к тексту, видишь его нечетко. Будь осторожен! За словом готова разверзнуться бездна!” — говорится в Книгах бирешей. И чтобы не забыть предостережение, кто-то извлекает из текста соответствующий оборот, например “видит нечетко”, и превращает его в имя. И тем самым совершает громадную ошибку! Если я непременно желаю о чем-то забыть, я долго повторяю это сам себе, пока не перестану что-либо чувствовать. Тогда я знаю наверное, что я забуду. “А он так любезен, / Она так форсит… — запел он, — Недолго жеманясь, / Минет совершит!” Есть у нас, у могильщиков, такая песня. Как у нас принято говорить, мертвецы “делают минет”. И это выражение тоже из числа тех, которые никто толком не понимает!» — произнес он задумчиво, опять свернув на свою любимую тему. «Почему “минет”? В обязанности могильщиков входило вкладывать камень в рот покойного. Зачем? Чтобы отсрочить начало разложения? Или по тем же причинам, по которым нам приносили фотографии усопших, на выбор? У меня и фотография вашего отца имеется, — сказал он, — он относился ко мне очень по-дружески». Шкуродер встал и подошел к одной из двух кроватей, что стояли у противоположной стены изголовьями друг к другу. Он приподнял покрывало — на котором, словно на занавеске в детской комнате, были изображены тюлени, играющие в мячик, волшебные остроконечные шляпы, летающие по воздуху прогулочные трости, слоны и толстые негритята, — извлек из-под него черную, расписанную красными цветами деревянную шкатулку и принялся в ней рыться, однако безрезультатно. «Не знаю, куда она подевалась, сейчас не найти… А кстати, что по-настоящему означает “делать минет”? — опять принялся он за прерванную тему. — “Minette” — кельтское слово, и значит оно “рудная жила”. Где связь? Каменная облатка? Инверсия христианского причастия? Чрезвычайно типично для бирешей: самый живой из всех ритуалов они обращают в полную противоположность, приберегая его для поминок по усопшим. И откуда нам, в конце концов, знать, что там такое происходило в головах наших предков! Ничегошеньки мы не знаем или, во всяком случае, знаем недостаточно для того, чтобы считать себя вправе бездумно повторять их формулы, ныне утратившие свой смысл. Оттого-то я и погребаю мертвецов в лежачем положении, и животные теперь тоже отправляются в лоно матери-земли. Для них я даже специально выписываю пластиковые мешки из столицы».
«У нас слишком мало сведений! — театрально воскликнул он. — Наше знание — всего лишь фрагменты, осколки! Мы больше не постигаем великих взаимосвязей, ибо традиция утрачена! Рассказывают, будто наши отцы намеренно вставляли в Книги слова, обладающие свойством зеркал, — для того, чтобы сделать тексты непереводимыми и тем самым исключить возможность фальсификаций. Уверяю вас, при чтении иных предложений так и осязаешь их хрупкость и думаешь: если произнести их вслух, они разобьются. И даже некоторые буквы в отдельных словах: если прикоснуться к ним пальцами, возникает ощущение, будто звуки улетают — и в то же время остаются на месте. В определенные эпохи все эти слова и предложения становятся невероятно чувствительными — одно-единственное неправильное ударение способно разрушить их смысл. Существует детская считалка, которая именно о том и говорит: “Если слова обратить в зеркала, / то превращаются тени в слова”. Говоря иначе: если кто-то, пренебрегая смыслом Книг, влагает в них свой собственный смысл, текст превращается в фантом, а падающая на него тень читателя становится посланием этого текста. Как я уже сказал: сила традиции утрачена. Нам в наследство оставили Книги, однако не оставили руководства, которое помогло бы в них разобраться. Нам даны разгадки, но путь к разгадкам утрачен. Если бы этот путь был нам известен, мы бы далеко обогнали всех в любой области науки — уж поверьте! Но сейчас в руках у нас всего лишь дурацкая деревяшка, которая ровно ничего не способна поведать о волшебной пляске вращающегося волчка. Лучше всего последовать примеру Гикатиллы — отбросить мертвую деревяшку и уйти прочь. Лично я так и поступаю: мертвецов я, стало быть, хороню в лежачем положении, как оно и принято почти во всем мире, — так они по крайней мере пребывают в покое. Вдобавок я добился того, чтобы кладбище перенесли подальше от колодца!» — самодовольно заметил Йель Идезё.
Подобное начинание (усердно разъяснял он дальше) было чрезвычайно трудно осуществить, имея дело с таким неподатливым и упрямым народцем, как биреши, и ему стоило величайших усилий провести свой замысел в жизнь. В легендах колодцы иногда именуются «очами Ахуры» *; воду в здешних краях — из-за необыкновенно высокого содержания соли — почитают как слезы самого Бога. Покойников раньше хоронили как можно ближе к «божьим очам», тем самым вверяя их божьему покровительству. Но, невзирая на всевозможные суеверия, глубоко укоренившиеся в душе бирешей, Йелю Идезё все-таки удалось добиться своего, так как он использовал против своих сограждан их собственное любимое оружие.
«Вам ведь уже известна легенда об Иглемече и Таме, — продолжал он. — Иглемеч — или, точнее, Иглемееч — это географическое название, Ильмюц. А Там — это искаженное слово “Штрем”, так называется городок, находящийся дальше к югу. Легенда о встрече Иглемеча и Тама основывается на доподлинном историческом событии, имевшем место в 1360-х годах. В ту пору обитатели Ильмюца, по совету одного из бирешей, оставили свою деревню. Все колодцы были заражены. Выходившая из трупов влага и ядовитые газы превратили всю местность в одно огромное болото!» Пригоршня земли, которую зачерпнул Иглемеч и которая обратилась в пламя, символизирует болотную почву, перенасыщенную газами, — объяснял мне шкуродер. А то, что вода из колодца запеклась кровавой коркой на ладони анохи, означает, как далеко зашел процесс смешения грунтовых вод с кладбищенскими стоками. Таким образом, легенду следует воспринимать как настойчивое предостережение о пагубных последствиях традиционного способа погребения. Анохи Ильмюца адресовал это предостережение анохи Штрема и его соседям по городку, однако те не последовали совету. Потому они и погибли. Повторяющееся указание на то, что время для Иглемеча остановилось, следует понимать как предостережение о близости смерти. Что же касается выражения: «Здесь — понедельник. Громыхания исполнена его вечность!», то в нем символизировано зрелище разверзающихся могил, чьи ядовитые исторжения грозили убить все живое. «Предостережение пришло вовремя!» — воскликнул Йель Идезё. Мне опять бросилось в глаза, что о давным-давно прошедшем здесь говорили так, будто оно совершается прямо сейчас. «О, если бы обитатели Штрема верно истолковали послание! — сетовал он. — Однако в слепоте своей биреши выбросили “е” из “emeth” (истина) и тем самым сами на себя накликали “meth” (смерть)!»