У парадного подъезда
Шрифт:
И тем более трагичнее, обреченнее воспринимается итог блоковского прощания с творчеством, миром и жизнью, когда осознается внутренняя связь его посвящения «Пушкинскому Дому» с другим стихотворением Ахматовой, созданным в последний предреволюционный год:
Чтобы песнь прощальной боли Дольше в памяти жила, Осень смуглая в подоле Красных листьев принесла И посыпала ступени, Где прощалась я с тобой И откуда в царство тени Ты ушел, утешный мой!97
Одновременно Мандельштам «аукается»
«В царство тени» уходит Блок; страшным «царством тени» обернулась у него сладко-печальная «ночь бессонна», которую проводил «опершися на гранит» Муравьев. Но перед этим уходом Блоком и было создано едва ли не последнее контекстное произведение русской литературы, в котором в свернутом виде присутствуют все предшествующие переклички, взаимопереплетения тем [98] , контекстное — и вместе с тем сознательно отнесенное к канону как к структурному стержню традиции; к канону и стихотворному, и личностному: «Пушкин! Тайную свободу (Пели мы вослед тебе…»
98
И опять — как узнаваемо «рылеевское» начало в только что процитированном стихотворении Ахматовой: «Город чистых водометов, / Золотой Бахчисарай / (…) / Там, за пестрою оградой, / У задумчивой воды / (…)»; как явственны стилевые созвучия у Блока с этими пассажами Вяземского: «И все строже, все прилежней, / С обольщеньями в борьбе, / На таинственных скрижалях / (…)»; «Сходит все благим наитьем / В поздний сумрак на меня, / И событье за событьем / Льется памяти струя / (…)»!
В этом последнем проявлении контекстной и канонической культуры, гарантирующей поэту внутреннюю причастность опыту предшественников, есть нечто трагическое. Яркая вспышка предвещает затмение. И это очень хорошо видно «а примере Валерия Брюсова, в чьих — холодновато-рационалистических вариациях на тему «Пира…» традиции предстояло омертветь, а процессу канонизации — достичь «парадной» стадии и — чем дальше, тем прочнее — увязать в ней. В стихотворении «Лев Святого Марка» (1902) это еще плохо чувствуется; единственный упрек, который стихотворению можно предъявить, — это слишком, форсированно точное воспроизведение формально-смысловых блоков канона: вопросительно-отрицательных конструкций, образа водной стихии, переходящих деталей («вьется флаг», «медленный напев»), мотива державности и «скованного» гнева:
Кем открыт в куске металла Ты, святого Марка лев? Чье желанье оковало На века — державный гнев?.. Я — неведомый прохожий В суете других бродяг; Пред дворцом, где жили дожи Генуэзский вьется флаг; Не услышишь ты с канала Тасса медленный напев; Но, открыт в куске металла, Ты хранишь державный гнев…В посвященном Москве стихотворении «Нет тебе на свете равных…» добросовестно повторяется прием «проецирования» вполне «петербургского» «Пира…» на московскую почву, тема связи дедов с внуками предопределена устойчивой рифменной «единицей» — «внуки» — в стихах, создаваемых вослед Пушкину: «…Град, что строил Долгорукий / Посреди глухих лесов, / Вознесли любовно внуки / Выше прочих городов! / (…) Расширяясь, возрастая / Вся в дворцах и вся в садах, / Ты стоишь, Москва святая, / На своих семи холмах…» Все это было повторением пройденного этапа канонизации «Пира…»; роль пушкинского стихотворения как одного из неких связующих звеньев русской поэзии здесь почти совсем не ощущается. Утрата единства отечественного культурного пространства уже шла по нарастающей, и Брюсову выпало стать выразителем насущнейшей (и роковой) тенденции: неумолимого движения к цитатной культуре. Некогда гиперканонические отношения пришли на смену контекстным, но и им приходила пора уступить место еще более слабому типу связи с литературными прецедентами — цитатности. «Книжный» поэт Брюсов — явление в этом смысле крайне характерное; цитатному, внутренне не единому и даже не присоединенному силой смыслового магнитного поля к творчеству предшественников поэту, дана большая свобода, но меньший результат, и поэтому блоковским стихотворением 1921 года следует замыкать «цикл», несмотря на то, что именно Брюсову принадлежит хронологически (1322) последняя осознанная вариация на тему «Пира…», вариация, в которой старым хореем озвучена «новая» песня, прежней державе противопоставлена нынешняя, бывшей славе грядущая, пестрым флагам — красные знамена:
Встарь исчерченная карта Блещет в красках новизны (…) Кто зигзаги да разводы Рисовал здесь набело? Словно временем на своды Сотню трещин навело. Или призрачны седины Праарийских стариков, И напрасно стяг единый Подымался в гарь веков? Там, где гений Александра В общий остров единил — Край Перикла, край Лисандра, Царства Мидий, древний Нил? (…) (…) Суждено спаять народы Только красным знаменам.После такого цивилизованному русскому поэту было уже невозможно вступать в вольную игру с традицией четырехстопного хорея; оставалось — рыдать над нею.
Сентиментально, размывая четкий ритм в ретроспективную дымку, — подобно А. Агнивцеву. В его сознательно эпигонском цикле «Блистательный Санкт-Петербург» (Берлин, 1923) «Рыданье Лизы у Канавки» отзывается многократно усиленным эхом в топоте «Медного
Или — трагически, как Осип Мандельштам 30-х годов, который недаром свои поминальные (и сознательно подражающие «Поминкам» Вяземского) «Стихи о русской поэзии» и примыкающее к ним стихотворение «Дайте Тютчеву стрекозу…» выдержал в плясовом ритме хореического четырехстопника. Фарс обернулся трагедией:
Дайте Тютчеву стрекозу,— Догадайтесь, почему! Веневитинову — розу, Ну, а перстень — никому!Перстень, помянутый в четвертой строке, — это тот самый пушкинский «талисман», который пропал в темные дни пролетарского бунта 1917 года из петербургской квартиры Поэта и который потому стал для Мандельштама символом исчезнувшей тайны русской культуры [99] .
«Храни меня, мой талисман…» Не сохранит, нет талисмана.
Впрочем, могли быть еще и неосознанные вариации — результат инерции ритма [100] , который хранит память о связанных с ним художественных решениях дольше, чем они живут в культуре, как свет погасшей звезды несет в себе Память о ней. Пролистывая сборники бодрых советских поэтов нового, комсомольского призыва в литературу, мы не раз наткнемся на механическое воспроизведение канона. Вот то, что называют стихами Безыменского; 1934 год; речь идет о кремлевском параде:
99
Поэты послемандельштамовских поколений будут принимать это уже как данность. Поэма одного из лучших лириков младшей генерации 1980-х годов, Тимура Кибирова — «Послание к Л. С. Рубинштейну» — написана с «поправкой» на всю семантическую историю русского четырехстопного хорея, на весь его ассоциативный ряд, от стихов Державина до Мандельштама включительно. Но эта «поправка» несет в себе трагический смысл; она служит знаком невосполнимой ничем утраты. Чуть подробнее об этом будет сказано в послесловии к книге.
100
Скажем, в эмигрантской газете «Руль» 8 апреля 1928 года Ж. Нуаре так иронизировал над решением Президиума ВЦСПС в честь юбилея Горького присвоить его имя пекарням Москвы и Казани: «Огорошен обыватель./Хлещет, плещет гул молвы:/ — Горький Максимум писатель / Избран пекарем Москвы! / Да утихнет гул полемик! / Ах, ужель вам невдомек: / — То, что было академик,/ Стало нынче — хлебопек (…)»
101
Забавной параллелью к этим стихам выглядит попытка Игоря Иртеньева наложить топику «идеального» советского стихотворения о государственной мощи к кремлевскому приземлению Маттиаса Руста: «Ероплан летит германский — / Сто пудов сплошной брони (…) / Кружит адово страшило, / Ищет, где б ловчее сесть… / Клим Ефремыч Ворошилов, / Заступись за нашу честь! / (…) А и ты, Семен Буденный, / Поперек твою и вдоль! / Иль не бит был Первой Конной / Федеральный канцлер Коль?!»
В полном согласии с брюсовским — «Суждено спаять народы / Только красным знаменам», певец молодой гвардии рабочих и крестьян, едва коснувшись державной темы, сам того не подозревая, подключался к давней поэтической традиции, учитывал ее законы. Особенно пикантным было то, что в этом отношении Безыменский ничем не отличался от безвестного автора/ белогвардейского «Дроздовского марша», певшегося юнкерами на мотив песни Сибирских стрелков:
Из Румынии походом Шел Дроздовский славный полк. Для спасения народа Нес геройский, трудный долг. Генерал Дроздовский гордо Шел с полком своим вперед, Как герой, он верил твердо, Что им Родину спасет. (…) Много он ночей бессонных И лишений выносил, Но героев закаленных Путь далекий не страшил. (…) Шли дроздовцы твердым шагом, Враг под натиском бежал, И с трехцветным, русским флагом Славу полк себе стяжал.