У последней черты
Шрифт:
мягко, деликатно выспросит, посочувствует, приласкает, во всем поверит, от участия даже прослезится и тут же предложит свою помощь, чтобы на честную дорогу выйти… И вот тут, только до дна ее протрясет, до того, что она уже на него, как на спасителя, Богом ей, несчастной, посланного, молиться готова, тут он настоящее свое лицо и покажет… Отец рассказывал, что у него даже и обличье менялось: бачки, говорит, прилягут, височки втянутся, губки осклабятся и мелкие зубки выставит… не прокурор, а хорек!.. И начнет, все с участием и мягкостью подъезжает: это, мол, непременно и с завтрашнего дня — новая жизнь… он ей во всем поможет, все устроит, а сегодня пусть, куда ни шло, в последний раз… И так мягко, незаметно, что девица, хотя и неожиданно оно после таких душевных разговоров, и впрямь подумает, что это в порядке вещей… Даже, может быть, с особым удовольствием… чтобы, как
— К чему ты мне это рассказываешь? — с тоской спросил Михайлов.
— Может, и ни к чему! — задумчиво сказал Арбузов. — А может… не знаю… так, почему-то у меня этот прокурор в памяти всплыл… Я все время о нем думал, вот как тут один сидел. Может, потому… Стой, доскажу: случилось так, что… не тогда, когда та девка повесилась, а много позже… прокурор вдруг заскучал… Перестал пить и что-то очень долго от него никаких художеств не видно было. Ходил он, ходил, да вдруг и сделал предложение одной барышне… Ему отказали… Родители, собственно, и ничего, но барышня — наотрез!.. Стал прокурор еще мрачнее, подумал, подумал и взял к себе на воспитание сиротку одну, лет шестнадцати… Дарил ее, ласкал… сбежала!.. Потом, слышал, прокурор нашел одну из тех девок, которых в свое время истязал, и предложил за него замуж выйти… Сначала согласилась, а потом стала над ним измываться, при всех по щекам отхлестала и вытолкала!.. Стал прокурор друзей искать, ласковый сделался, всех хвалил, всех привечал… Не идут к нему, сторонятся… Заметался прокурор!.. И вот ехал он однажды с какого-то следствия, что ли, мимо нашего монастыря… У нас там монастыречек есть захудалый… без мощей, без чудотворных икон, хотя и с пещерами, выбитыми в меловых скалах… Что он подумал, что почувствовал, неизвестно, но только остановил лошадей, пошел к игумену, переговорил с ним, а вернувшись в город, подал в отставку, сдал дела и пошел в монахи… Как-то очень скоро прошел все степени и был пострижен в схимники… Устроил он себе келью в самой глубине пещер, просидел в ней безвыходно в полном молчании семнадцать лет, носил вериги, питался одной просфорой и умер, не сказав ни единого слова никому, кроме того, что перед самой смертью позвал игумена и попросил перевести его на отход души в другое место, потому, мол, что трудно будет монахам гроб из кельи по пещерным закоулкам тащить…
Арбузов замолчал.
Михайлов смотрел на него все с возрастающей тоской.
— Что ты этим хочешь сказать? — нервно спросил он.
Арбузов повернул к нему свое тяжелое, бледное лицо, на которое пала тень какой-то странной, углубленной задумчивости; он как будто и сам забыл, к чему начал это рассказывать, и смотрел печально и мягко.
— В нынешнем году заезжал я в этот монастырь, — заговорил он, видимо, не расслышав вопроса, — пошел в пещеры, дал монаху на чай, чтобы оставил меня одного, и часа три просидел в этой самой прокурорской келье… Келья маленькая, прямо в скале выдолбленная, большой темный образ, свечка горит… окон нет, только маленькая отдушина в камне проделана, да и то так, что и не видно из нее ничего… Тишина мертвая, над головою тысячепудовая гора висит… дух тяжелый. Первые полчаса было занятно: никого нет, сидишь один, смотришь, как свеча горит… Потом скучно, тошно стало… Тоска нашла смертная, и вся гадость, какая в жизни была, точно наверх всплыла… Гадко стало!.. Однако пересидел, не ушел… И стала меня эта тишина засасывать: мысли пошли медленно так, глубоко… куда-то вся жизнь отошла, воспоминания стерлись, потускнели… Ничего не надо, ни о чем не думается, только перед глазами свеча горит и лики на образе шевелятся. Стал я даже как будто в забытье впадать… И почувствовал, поверил вдруг, что это можно… семнадцать лет одному под землей высидеть… потому что душа сама живет, сама себе жизнь создает… Все, что казалось прежде важным, необходимым, мучительным, стало вдруг —
— И знаешь, — начал опять Арбузов очень тихо и вдумчиво, — не выходит у меня из головы эта келья! Я и пил, и безобразничал, и любил, и ненавидел, а келья вот так передо мной и стоит!.. Точно все это одна фантасмагория пестрая, а настоящее именно там, под землей, в той точке, которая у каждого в самой глубине души, куда жизнь и не доходит вовсе… Я в схимники уйду, Сережа! — вдруг прибавил Арбузов, и лицо его потемнело.
Михайлов вздрогнул.
— Ты не смотри, Сережа, что я давеча кричал на тебя и погрозился… — печально сказал Арбузов, — это я с горя… Уж очень мне тяжело стало!.. Я сегодня с Нелли навсегда попрощался, Сережа!
Михайлов поднял голову.
— Да… ведь она говорила мне, что сегодня едет с тобой на завод! — вскричал он. Арбузов махнул рукой.
— Нет, где уж там… что уж там! Михайлов долго молча, с жалостью и печалью смотрел на него.
— Слушай, — тихо и осторожно спросил он, — неужели ты не можешь забыть и простить?
Арбузов медленно и уныло покачал тяжелой головой с широким упрямым лбом.
— Это, брат, в писании насчет прощения хорошо сказано, а на самом деле — простить, значит, цены не придать!..
Михайлов помолчал. На лице его резко выступали складки острой внутренней боли и борьбы.
— Но ведь это жестоко, Захар!.. Мне трудно говорить об этом, но ведь Нелли не виновата, виноват один я… Она просто ошиблась!
Арбузов усмехнулся.
— Я не понимаю тебя, — с тоской продолжал Михайлов, — ведь мог бы ты полюбить замужнюю женщину… вдову, наконец!
— Вдову! — странно повторил Арбузов и вдруг отвел глаза, точно пряча что-то, промелькнувшее в голове.
— Что ты? — спросил Михайлов удивленно, и внезапно кошмарная мысль поразила его.
Он побледнел, и пот выступил у него на лбу.
— Захар! — крикнул он, хватая его за руку. Арбузов не ответил.
— Так ты… вправду? — непонятно и тихо спросил Михайлов.
Арбузов молчал и все так же странно косил глазами.
Михайлов замолчал тоже.
В комнате было страшно тихо. Должно быть, дождь перестал и ветер стих, потому что извне не доносилось ни одного звука. Лампочка горела тускло; две огромные тени неподвижно сидели на стене, сдвинув огромные черные головы. Была уже глубокая ночь, и ее глухая тишина проникала сквозь стены.
— Я тебе все скажу! — вдруг громко заговорил Арбузов, не подымая головы. — Я, может, в последний раз с тобой говорю, так теперь уже все равно!.. Я тебя убить хотел… И убил бы, если бы не тот… Августов, офицер… Он тебя спас!.. Оказалось, брат, что человека убить не так-то просто!.. Он у меня до сих пор перед глазами стоит!.. Да что там!.. Скверно, тяжело!.. Вот!.. Я к тебе и сегодня затем пришел… Да нет, не могу!.. Не вижу тебя, кажется, что могу… Так кажется просто: подошел, да и хватил, чем попало!.. Мутит, горит… А увижу, и нет!.. Рука не подымается!.. И убить не могу, и простить не могу!.. Вот!.. Скверно!..
Арбузов отчаянно замотал головой, как бык, запутавшийся в ярме.
— Да неужели ты до такой… — начал Михайлов.
— Что, до такой?.. Я, брат, из тех, которые половины ни в чем не знают: я, если задумаюсь, так и впрямь в схимники уйду; если возненавижу, так убью; если полюблю, так уж насмерть… вот!.. Горе мое в том, что я тебя и люблю, и ненавижу!.. Чем ты меня привязал, Бог тебя знает!.. Если бы только ненавидел — убил бы, как собаку!.. Вот!..
— Но ведь все это прошло… — в мучительном бессилии пробормотал Михайлов.
— Прошло?.. Что прошло?.. Да ты знаешь ли, что Нелли до сих пор тебя любит!
— Что ты говоришь, Захар!
— Правду говорю! — упрямо мотнул головой Арбузов.
— Нелли тебя любит!.. Тебя!.. И всегда только одного тебя и любила, даже тогда, когда со мной…
— Оставь!.. Не надо! Михайлов невольно умолк.
— Ты думаешь, я глупее тебя? — насмешливо и мрачно заговорил Арбузов. — Я сам знаю, что любит, да что в том!..
— Как что?
— Так… Есть, брат, в женщине один секрет такой.