У ступеней трона
Шрифт:
В эти последние сутки Анна Николаевна пережила так много потрясений, что даже изменилась физически. И теперь, в ожидании появления цесаревны, поглядывая на свое лицо, отражавшееся в толстом стекле туалетного зеркала, Трубецкая положительно не узнавала себя. Горе наложило на нее свою страшную печать. Всегда оживленное и цветущее лицо ее поблекло, глаза как бы потухли и были окружены мрачной тенью, полные губы как бы побелели и приняли скорбное, страдальческое очертание.
— Да, горе не красит человека, — прошептала Трубецкая, отворачиваясь от зеркала и подавляя тяжелый вздох, колыхнувший ее высокую грудь. — И кто
Шелест платья и легкие шаги, раздавшиеся за дверью, оборвали ее печальные мысли, и, поднявшись навстречу входившей в это время в будуар цесаревне, она в ответ на ласковую, приветливую улыбку, дрожавшую на губах Елизаветы Петровны, попробовала улыбнуться в свою очередь, но эта улыбка гримасой пробежала по ее лицу и тотчас же потухла.
Цесаревна тотчас заметила, что ее гостья расстроена, и в ее добрых глазах загорелись искорки неподдельного участия…
— Вы приехали ко мне, княгиня, с какой-то печалью, — промолвила она, дружески пожимая руку Трубецкой. — Такова моя судьба, что мне приходится видеть грустные лица… И что хуже всего — это то, что я лишена возможности сгонять тень с лица моих друзей…
Как эта фраза и этот задушевный, полный грусти тон не были похожи на то, что пришлось пережить Трубецкой в приемной Зимнего дворца сегодня утром! Эта ласка растопила ей сердце, и, схватив руку цесаревны, Анна Николаевна, вдруг повинуясь какому-то внутреннему порыву, прижалась поцелуем к этой руке и в то же время разразилась слезами. Елизавета Петровна с нежной лаской погладила склоненную к ее коленям голову молодой женщины и промолвила тоном, полным нежной ласки и грусти:
— Плачьте, дитя мое, плачьте!.. Нам, женщинам, и остались только слезы… Они облегчают, если не утишают, горе… Было время, и я так же плакала, чувствуя, как сердце разрывается от боли… невыносимой и незабываемой…
— Ах, ваше высочество, — воскликнула Трубецкая, — если бы вы только знали, как я несчастна!..
— Верю, дитя мое, и знаю. От радости так не плачут…
Задушевный голос цесаревны так и проникал в душу Трубецкой. Она и раньше знала, что Елизавета Петровна добра и отзывчива, но теперь, столкнувшись так близко, выплакивая свое горе на ее коленях, она оценила и поняла ее.
Слезы мало-помалу высохли на ее глазах. Иные мысли, копошившиеся теперь в ее голове, если не рассеяли ее горя, то отодвинули ее печаль на второй план. И, когда она подняла голову, ее бледное лицо не было уже искажено, как давеча, страданием.
Цесаревна, увидев, что Анна Николаевна перестала плакать, ласково погладила ее по голове и сказала:
— Ну, а теперь, родная, расскажите мне, какое горе так потрясло вас, какое несчастье омрачило вашу юную жизнь. Может быть, — прибавила она с грустной улыбкой, — я и не в силах буду оказать вам помощь, так как я совсем теперь бессильна, но все-таки расскажите. Я прошу это не из любопытства, а потому, что горе, которым поделишься с другом, кажется как-то легче… Вы хотите быть моим другом?
— От всей души! — воскликнула Трубецкая и, обняв цесаревну, звонко ее расцеловала.
Затем все еще дрожащим от подавленного волнения голосом она рассказала историю своей любви к Баскакову, про ненависть Головкина, про исчезновение Василия Григорьевича и про то отчаяние, какое овладело ею. Не умолчала она также и о приеме,
— А зачем уж я к вам приехала, ваше высочество, — откровенно закончила свой рассказ Анна Николаевна, — я и сама не знаю. Просто меня потянуло к вам… Я хорошо понимала, что вы не в силах оказать мне какую-нибудь помощь.
Елизавета Петровна сморгнула набежавшие на глаза слезинки.
— Правда, дитя мое, правда… Я теперь бессильна и ничего не могу сделать… Мой голос только может повредить всякому делу. А видит Бог, с какой бы радостью я осушила ваши слезы!..
Она печально поникла головой и замолчала в тяжелом раздумье. Трубецкая не решалась прервать молчание и мягким взором следила за цесаревной, прекрасное лицо которой все больше окутывалось тенью.
— Да, я ничего не могу сделать, — продолжала цесаревна, оторвавшись через минуту от своих грустных дум. — Я бы, пожалуй, съездила к правительнице, но уверена, что из моей просьбы не выйдет никакого толка. Великая княгиня теперь слишком настроена против меня за то, что я не согласилась выйти замуж за принца Вольфенбютельского. Это ее страшно раздосадовало, и она мне даже монастырем пригрозила. Так что, видите, моя просьба ее не тронет…
— Ах, ваше высочество! — пылко воскликнула Трубецкая. — Нешто вам можно просить? Вы должны приказывать!..
Елизавета Петровна грустно усмехнулась.
— Это будучи опальной принцессой?
— Нет, будучи русской императрицей!
— Тс… неразумная! — торопливо остановила свою гостью цесаревна. — О таких вещах громко не разговаривают. Да и это немыслимо… На стороне Брауншвейгской фамилии и русское дворянство, и русское войско… Я — одна, — с хитрой улыбкой поглядывая на Трубецкую, продолжала Елизавета Петровна.
— Неправда, ваше высочество, — понизив голос, но так же пылко заговорила Анна Николаевна. — Русское дворянство не на стороне Зимнего дворца. Там немцы… Минихи, Остерманы, Левенвольды…
— Головкины, Юсуповы, Стрешневы, Головины… Это — тоже все немцы? — перебивая свою собеседницу и печально улыбаясь, добавила цесаревна.
— Да, но это не все русское дворянство. Скажите слово — и вас на руках донесут до императорского трона…
Елизавета Петровна покачала головой.
— Не будем загадывать вперед, дорогая моя… Если судьба захочет — я не стану противиться… Но сама я не хочу создавать свою фортуну. А теперь будет об этом. Поговорим лучше о вас. Я не советую, дитя мое, слишком отчаиваться. Мне сдается, что с вашим возлюбленным ничего очень дурного не случится. Я Александра Головкина знаю; он труслив, как заяц.
Глаза Анны Николаевна загорелись надеждой, на щеках проступил румянец.
— Я боюсь, что его запрятали в тайной канцелярии, — прошептала молодая женщина.
— И это не слишком скверно. Вы же, чаю, слыхали, что Ушакову правительница приказала прекратить пытки… Поговаривают даже, что она совсем хочет уничтожить канцелярию… Так что, если он там, — бояться слишком нечего.
— Но это неведение — хуже смерти! — стоном вырвалось у Трубецкой.
— Что ж делать, дитя мое! Потерпите пока. А там, может, и я вам как-нибудь пособлю. Скажу я своему лейб-медику Герману Генриховичу… У него кой-какие лазейки есть… он нам, что нужно, разведает. А когда узнаем, куда вашего дружка сердечного запрятали, тогда, может, мы его и вызволить сумеем.