Убийство в музее восковых фигур
Шрифт:
По какой-то необъяснимой причине сама мысль о полковнике Мартеле придавала словам Бенколина весомость, даже несмотря на то, что он обвинял полковника в убийстве. Теперь все происходящее не казалось мне – как во время моих безумных похождений в клубе – бессмысленным дурным сном. Но Шомон, с самым идиотским выражением на лице, рванул Бенколина за руку.
– Я требую, – крикнул он пронзительным голосом, – извинений за то, что вы только что сказали!…
Бенколин пробудился от своих абстракций.
– Да, – сказал он, кивая, – да, вы имеете право знать об этом все. Я сказал вам, это было странное преступление. Странное не только по своим мотивам, но и потому, что этот великолепный старый игрок дал нам спортивный шанс разгадать это. Он не хотел сдаваться добровольно, но он бросил нам в лицо подсказку и, если мы догадаемся, был готов признать свою вину. – Бенколин высвободил руку из пальцев молодого человека. – Спокойно, капитан! Ваше благородство никому не нужно. Полковник уже подтвердил мою догадку.
– Что?… Что?!
– Я говорил с ним по телефону не далее чем пятнадцать минут назад.
Бенколин сел. Шомон, все еще глядя прямо перед собой, прошел к креслу и плюхнулся в него.
– Вы настоящий мистификатор, сударь, – заметила Мари Августин. Бледность ее еще не прошла, она все еще держала отца за рукав, но у нее вырвалось что-то похожее на вздох облегчения. – Неужели это было необходимо? Я подумала, вы хотите обвинить папу.
Она произнесла это пронзительным и злым голосом, а ее отец непонимающе мигал покрасневшими глазами, цокая языком…
– Я тоже так подумал, – кивнул я. – Да вы только что говорили…
– Я просто раздумывал над тем, как повел бы себя по-настоящему любящий отец. Нет, это все равно невероятно! Но сегодня днем я понял, что так оно и было…
– Минуточку! – перебил я. – Все это какое-то сумасшествие. Я все еще ничего не понимаю. Сегодня днем, когда на вас что-то нашло и вы начали вдруг повторять: «Если бы ее отец знал, если бы ее отец знал»… – Передо мной как наяву встала вся эта сцена. – Мне показалось, вы говорили о мадемуазель Августин?
Он кивнул, глядя на меня отсутствующим взглядом:
– Я о ней и говорил. А потом вспомнил о мадемуазель Мартель. Только подумать, каким же невероятным, чудовищным, непростительным болваном я был, что не понял этого раньше! Говорю вам еще раз: я завел все дело в тупик. Вчера вечером мадемуазель Августин могла бы уже сказать нам, кто убийца, потому что наверняка видела, как он входил. Но я… Боже мой! Я был настолько глуп, что считал убийцей члена клуба, которого она прикрывает! Мое собственное непозволительное самомнение – и только оно! – помешало мне задать совершенно очевидный вопрос и получить описание преступника! Самый невежественный патрульный полицейский сделал бы это лучше…
Он сидел в кресле в неестественной позе, судорожно сжимая и разжимая кулак и вглядываясь в свою ладонь, словно в ней недавно еще таилась безвозвратно утраченная чудесная сила. В глазах его были усталость и горечь.
– Хитроумные планы – абстрагируйся от очевидного, – ха! У меня начинается старческий маразм. Ну что же, мадемуазель! Я пытался, строя из себя умника, добиться результата кружным путем, а кончилось тем, что я сделал из себя дурака, но теперь я наконец задам этот вопрос. – С неожиданной энергией выпрямившись, он посмотрел на нее. – Граф де Мартель ростом пять футов десять дюймов и очень крепкого телосложения. У него большой лысый череп, пышные усы песочного цвета, очень проницательные глаза, густые брови, держится почти неестественно прямо. Одевается старомодно, очки на черном шнурке, накидка со складкой, шляпа с довольно широкими полями. Под плащом вы, скорее всего не заметили, что у него нет одной руки… но у него такая выдающаяся внешность, что вы не могли не обратить на него внимание.
Мари Августин прищурилась, потом вспыхнула.
– Я очень хорошо его помню, сударь, – с издевкой в голосе произнесла она. – Вчера вечером он купил билет, кажется где-то после одиннадцати. Я не видела, как он выходил из музея, но тут нечему удивляться, я могла и не заметить… Но это же великолепно! Я бы вам давно уже могла сказать. Но, сударь, как вы и говорите, боюсь, вы действительно страдаете от собственной изысканности.
Бенколин наклонил голову.
– По крайней мере, – сказал он, – теперь я могу сказать вам об этом.
– Сударь, – со всей свойственной ему пылкостью вмешался Шомон, – говорю вам, вы не знаете этого человека! Это… ну, это же самый гордый, самый неистовый и несгибаемый из наших аристократов…
– Я это знаю. Именно поэтому, – мрачно произнес Бенколин, – он и убил свою дочь. Нам нужно было бы вернуться к истории Древнего Рима, чтобы найти аналогичный мотив. Виргинии заколол свою дочь, Брут послал сына на плаху… это ненормально, безумно, отвратительно. Ни один нормальный отец не сделал бы этого. Прежде я считал предания о римских отцах и спартанских матерях пустой болтовней. Но вот… Вы не прикроете чем-нибудь лампу, мадемуазель? У меня глаза…
Как под гипнозом, девушка встала и закрыла лампу конусом из газеты. По комнате рассеялись причудливо рдеющие пятна, между ними белели лица людей, окруживших кресло детектива. Сонно потрескивал огонь.
– И клянусь Богом, – внезапно взорвался Бенколин, – его будут судить по тем самым нормам, которые он применил к своей дочери!… Вы знаете Мартелей, капитан. Джефф тоже знаком с ними. Одинокий человек и глухая женщина, с застегнутой на все пуговицы гордостью. Они живут в огромном мрачном доме, у них почти нет друзей, только старики, помнящие Третью империю, и никаких развлечений. Что такое домино для настоящего игрока!… У них есть дочь, в которой нарастает ненависть ко всему окружающему. Она далека от их поколения, ей претят их затхлые гостиные, их званые обеды, весь их забальзамированный мирок. Ей неинтересно, что Дизраэли пил чай с Наполеоном Третьим на этой самой лужайке, когда ее отец был еще ребенком. Ей мало того, что ее семьи не коснулся за много десятилетий ни один скандал. Ей хочется всю ночь танцевать в «Шато-де-Мадрид» и любоваться рассветом над Буа. Ей хочется пить непривычные смеси в барах, разукрашенных сошедшим с ума электриком, водить автомобили, экспериментировать с любовниками, иметь свою квартиру. И вот она обнаруживает, что за
В камине треснул уголек, и от неожиданности я даже слегка подпрыгнул. Бенколин крепко держался за подлокотники своего кресла.
– Так вот, мне следовало бы догадаться об этом давным-давно! Клодин приготовила западню для Одетты Дюшен. Мы знаем, что там произошло. Мы знаем, что на самом деле Галан добил девушку, когда она выпала из окна. Но Клодин Мартель была уверена, что ее подруга погибла в результате падения, от удара головой о камни, – возможно, так оно и было! – и считала, что это ее вина. Ее жалкий маленький мирок распался на части. Она больше не чувствовала себя прежней веселой и циничной искательницей приключений, которая хватается за любое удовольствие, потому что удовольствия – главная цель ее жизни. Она вернулась в тот вечер домой разбитой и в каком-то оцепенении. Она вернулась домой – как поступают все дети. И вот Клодин Мартель крадется к себе по этой огромной лестнице, освещенной лунным сиянием. Ей мерещится, что за ней гонятся полицейские – огромные детины с кокардами на фуражках. Она осквернила богов своего очага. Она послала последнее дочернее проклятие вещам, которые ненавидит, и, произнеся его, отправила на смерть невинную девочку, которая в жизни никому не причинила ни малейшего вреда. Видела ли она лицо Одетты Дюшен при лунном свете? Не знаю… Но ее мать не спала. Ее мать пришла к ней в комнату и неуклюже попыталась выяснить, что с ней случилось. И что тогда? Клодин не осмеливается никому рассказать правду. Но ей нужно кому-то довериться, с кем-то поговорить об этом страшном происшествии, чтобы попросту не сойти с ума. И тогда она полушепотом в темноте, в объятиях матери, рассказывает ей все… рассказывает глухой! Она знает, что мать не слышит ее исповеди, но ей необходимо прижаться к кому-то и излить душу. Она рассказывает все. Кошмар этого вечера снова нахлынул на нее, пока мать гладила и баюкала ее, как ребенка, пытаясь утешить – и не слыша ни единого слова!… Но истерическую исповедь Клодин все же кое-кто услышал. Это был ее отец, все еще пытающийся понять, все еще до сумасшествия преследуемый шепчущими в голове голосами…