Учебник рисования
Шрифт:
— Много здесь таких?
— Ну, допустим, в Марэ живут люди серьезные, — решил Гузкин отвести упреки от ближайших соседей, — Сен-Жермен тоже достойное место. Но в девятнадцатом аррондисмане такое творится. Отбросы общества. Чтобы пробиться — пойдут на все.
— И запретить нельзя? — спросил Струев.
— Как запретишь? Свободное общество! Всем свобода хороша, а здесь — минус!
— Возвращайся домой.
— Ты не понял. Дом — здесь. К хорошему быстро привыкаешь. Но то, что любой — понимаешь, любой оболтус! — имеет право повторить то, что в муках придумал Марсель Дюшан, — вот это раздражает.
— А ты перестань рисовать Джоконде усы — и опять будешь от всех отличаться, — сказал Струев, — есть еще способы, есть кой-какие приемы. Что-нибудь придумаем, — он оглядывался, словно примеряясь, какую из вещей Гузкина использовать для новых затей. По опыту прошлой жизни Гузкин знал, что затеи Струева кончались плохо.
Вместе
Между художниками состоялся следующий диалог.
— Ты надолго?
— Дня на три.
— Почему не останешься здесь, Семен? — спросил Гyзкин. — Насовсем. Помнишь слова Мандельштама? Не существует пути из бытия — обратно в небытие. Деньги у тебя, кажется, есть.
— Пригодились бы лет двадцать назад, — ответил ему Струев. — Дали бы мне в тридцать лет миллион, купил бы дом в Нормандии. Пейзажи бы малевал. Дали бы два миллиона в сорок лет, поселился бы в Лондоне, делал бы инсталляции. Мне скоро пятьдесят, Гриша. Поздно.
— Брось, какие твои годы, — сказал Гузкин, меряя его годы на свои, — весь мир твой.
— Думаешь, не все усы Джоконде пририсовали? На кой черт я миру сдался? Да и мне мир без надобности.
— Мир! — и Гузкин изобразил размахом рук огромность предприятия.
— Без надобности, — повторил Струев.
— Венеция без надобности? Париж?
— Стар я по курортам ездить.
— Не скажи. Венеция, Гран канал. Эти места будят мысль. У моей подруги палаццо на Гран канале, люблю туда съездить зимой, — Гриша не хотел хвастаться
— Не скучно?
— Посидеть в кафе на Сан-Марко — скучно? Ты говоришь: возвращайся домой. А это и есть наш дом, Семен. Понимаешь? Мы жили чужой жизнью а теперь пришли к самим себе. Приезжай — тебя как родного полюбят.
— Кто же меня полюбит?
— Интеллектуалы, наш круг. Люди одной с нами крови. Атмосфера общения, n'est pas? Побродишь вдоль каналов, как Байрон, — Гриша Гузкин стал перечислять знаменитостей, наезжавших в Венецию и бродивших вдоль каналов, как Стравинский, Дягилев, Бродский, Рескин. — Рескин, — заметил Гузкин, — жил в районе Дорсодуро, напротив Джудекки, — слова эти ласкали слух; приятно произнести «Дорсодуро» и «Джудекка». Дескать, бывали, нет? — Я люблю по Дорсодуро пошататься. Абсолютно нетуристический район, — и Гриша, развивая мысль своего несостоявшегося тестя, объяснил преимущества районов, не охваченных туристическим бизнесом: Марэ, например, или Дорсодуро. Это отнюдь не Латинский квартал, совсем нет, японцев с фотоаппаратами там не встретишь.
— Кто такой Рескин? — удивился Струев. — Эмигрант вроде тебя?
— Я не эмигрант, — сказал Гузкин, делая ударение на каждом слове, — а Рескин был философ искусства, или, как сказали бы сегодня, культуролог.
— Рескин, Гузкин, — я подумал, вы родственники.
— Рескин давно умер, — пояснил Гузкин необразованному Струеву, — но и среди живых есть замечательно интересные личности.
— Не хуже Рескина? — спросил Струев; непонятно было, насмешка это или наивный вопрос.
— Что ж, среди наших друзей есть люди исключительные. Они навещают меня в Венеции, — Гузкин хотел назвать Ле Жикизду, Ростроповича, Умберто Эко, но сдержался. Воспитанный человек не хвастается знакомствами, подумал он. Да, я друг Ростроповича, и что с того? Да, я летаю к нему на канцеры, и мы в его артистической уборной сидим и пьем водку. Да, я мог бы и об этом рассказать — другой на моем месте обязательно рассказал бы, что пьет водку с Ростроповичем. Я же не буду делать из этого факта особого события. При том образе жизни, который я веду, это в порядке вещей — иметь друзей такого калибра. Скромный человек промолчит.
— И что же вы там делаете? Собираетесь — и водку пьете?
— Почему же именно водку? Чаще тосканское вино.
— Какая же разница?
— А ты приезжай, попробуй. Мы вечерами ходим в тратторию «Джанни», как раз рядом с домом Рескина. Чудное место, с колоритом, с характером. Сам Джанни — простой трактирщик — и, представь, тянется к культуре. Собираются милейшие люди, — и Гриша рассказал про министра русской культуры Аркашу Ситного, его заместителя Голенищева, культуролога Розу Кранц, про тех, что останавливаются у них и вечерами хаживают к Джанни, поют итальянские песни и пьют тосканское. — Кого только не встретишь в Венеции, — пришлось рассказать и про Ле Жикизду с Ростроповичем, но сделал это Гриша деликатно, без нажима; просто друзья — ничего особенного, такие вот завелись друзья. — Поэт Бродский, — закончил Гриша свой рассказ, — каждый год в Венецию ездил.
— Ну и дурак.
— Бродский — дурак? — Гриша даже привстал. — Ты думаешь, что говоришь? Ха-ха! Бродский — дурак! Ну и ну!
— А разве умный? — спросил Струев, который читал два стихотворения и те сразу же позабыл. Ему нравилось дразнить Гузкина.
— Умен ли Бродский? — Гриша вспомнил, как Ефим Шухман называет Бродского великим стоиком. — Не нам решать — его мир признал. И потом: неужели ты не принимаешь стоицизм Бродского?
— В чем стоицизм выражается? В поездках в Венецию и в тосканском вине?
— В стихах, — сказал Гузкин, — ты их читал?
— Как-то случая не было.
— Сейчас, сейчас, — Гузкин хотел пойти к книжным полкам, но Струев остановил его.
— Пожалуйста, не надо.
— Я наизусть прочту. Сейчас, вот сейчас, — и Гриша прочел любимые строчки, те, которые читал Барбаре во время прогулок по Рейну и позже — Клавдии подле камина на рю де Греннель. Он прочел их немного равнодушным, монотонным голосом, как читал их сам поэт, подчеркивая стороннее отношение к действительности — отношение мужественного наблюдателя, изгнанника и гражданина мира. Строчки эти, как казалось Грише, проникали в сердце.
— Скучно, — сказал Струев, — и нудно. Зачем ты так долдонишь?
— Бродский — скучно? Венеция — скучно?
— Очень.
— А Нью-Йорк? Тоже скучно? Ха-ха! Нью-Йорк — знаешь, как про него говорят? — это город, где сегодня забудут то, что ты узнаешь только завтра.
— И узнавать я этой чепухи не стану. Я уже сегодня, Гриша, знаю то, что в Нью-Йорке не узнают никогда.
— И что же ты такое интересное знаешь?
— У меня мать похоронена на Востряковском, отец под Ростовом. Какой тут, к чертовой матери, Гран канал, какой Нью-Йорк?