Учебник рисования
Шрифт:
— Пойми, Гриша, — сказал Струев, — во всем должна быть логика, верно?
— Верно, — сказал Гузкин, и подумал: сейчас к деньгам перейдет. Взаймы? Струев никогда не попросит взаймы, к тому же знает, что я не дам, — пых-пых, — сказал он.
— Раньше — до нас, до того, как пришли мы, — тоже было искусство. Правда? Рисовали картины, вешали их на стену. Мы так не умеем.
— Отчего же, — сказал Гузкин, — и мы умеем. Просто мы не хотим.
— Разве? Умеем, как проклятые реалисты? Чтобы с душой нарисовать?
— Если захотим — отчего же нет?
— Не умеем, — повторил
— Допустим, пых.
— Настоящее — это мы сами, а то, что мы сделали, — менее настоящее, правда?
— Пожалуй.
— Зачем рисовать лимон на холсте, если можно лимон положить на стол?
— Верно. Ты всегда так говорил.
— Или — еще дальше шагнем: надо съесть лимон и рожу скроить, что мне, мол, горько. Так ведь лучше выразишь суть лимона, чем рисунком?
— Конечно!
— Потому что, рисуя лимон, мы хотим передать его свойства, верно? Но если можно передать свойства лимона быстрее и нагляднее — зачем рисовать?
— Именно это мы и делаем — разрушаем стереотипы, и сразу показываем суть, — сказал Гриша значительно.
— Значит, художник (ну, скажем, я — или ты) объявляет, что старого, обособленного от художника, искусства нет, а отныне суть творчества воплощена в самом авторе, то есть главное — человек и его проявления, верно? А отдельного от художника продукта быть не должно, правда?
— Верно, пых-пых, — сказал Гриша. Все-таки как ни неприятен был порой Струев, но поговорить умел. Вот за что мы его ценили. Язык подвешен.
— Скажем, этот самый Гастон Ле Жикизду, его ноги, живот, задница все вместе есть высказывание, верно? — он самим собой олицетворяет искусство. Так?
— Да, именно так! Заметь, Семен, мы открыли это раньше других! Надо установить приоритеты! Необходимо обозначить культурные вехи! Какие мы штуки вытворяли! Я рассказываю здесь о наших перформансах, люди аплодируют! Как Осип Стремовский разделся и выкрасился в индейца? А? Краснокожий в красной стране? Такое не забудешь. Радикально, а?
— Перестань. Такую штуку давно придумали. Совсем не мы.
— А кто же? — насторожился Гузкин. — Ты Ива Кляйна имеешь в виду? Эпизод, когда он голых баб синей краской мазал и к холсту прижимал? Но все-таки, Семен, это уступка плоскости. Зачем нужен холст? Не принимаю возражения.
— Задолго до Кляйна, — сказал Струев.
— Любопытно, — сказал Гузкин.
— Две тысячи лет назад, — сказал Струев, — на деревянном кресте, в голом виде. Классный был перформанс.
— Ах, ты это имеешь в виду! Но это же не искусство.
— А что такое искусство?
— Искусство! — сказал Гузкин, — это мы до вечера не выясним. Допустим, я скажу так: искусство — это дискурс свободы, — и Гузкин пристально посмотрел на Струева: узнал тот цитату из Розы Кранц или не узнал.
— Пусть так. Дискурс свободы, хорошо. Давай вернемся к твоему Гастону. Скажи мне: свободный человек — свободен всегда или он свободен только от двух до шести, а потом — холуй?
— Всегда, — сказал
— Так вот. Если человек объявляет самого себя искусством, то он должен каждую минуту быть искусством, без перерыва на обед, ведь картина в музее всегда картина. И если хочешь быть вместо нее — то изволь отыграть роль до конца, стань искусством взаправду. Понимаешь? А если художник после перформанса идет ужинать или спать ложится — то он соврал. Пойми, нельзя объявить себя солдатом в походе, — рассказал Струев про свой заветный образ, — и в поход не пойти. Ты это понимаешь?
— Нет, — сказал Гузкин, — не понимаю, пых-пых.
— Ну, вот, например, ты скажешь, что ты идешь в поход, а сам ляжешь спать.
— Мое дело. Захочу — и спать лягу. Может быть, я передумал в поход ходить — имею право. Я, Семен, свободный человек, к этому быстро привыкаешь. Имею право выбора — и вместо похода буду сигару курить, пых.
— Имеешь право, пока ты не солдат. А как стал солдатом — уже не имеешь, и дело это уже не твое. Или не ходи в армию — коси под шизофреника. Солдат, он тогда только солдат, когда его могут убить — и он к этому готов.
— Не понимаю, — сказал Гузкин, — разве обязательно дать себя убить, чтобы стать солдатом? Вот я по телевизору видел, как американцы гвоздят Афганистан: вот это солдаты! Цивилизация! Точечное бомбометание, — сказал Гузкин, и ему доставило удовольствие произнесение этого слова, почти такое же удовольствие, как слово «Дорсодуро» — такая за этим словом стояла сила и уверенность, — и уверяю тебя: по себе они попаданий не допустят! Какое там! Современная война — это когда ты бьешь по противнику, а он до тебя и достать не может. Сами они такие чистенькие, в белых рубашечках, даже в очках, сидят и кнопки на пульте нажимают, — и Гузкин стал описывать виденный им по телевизору репортаж с мест боевых действий. Откуда, собственно, шла трансляция, Гузкин не помнил: то ли Белград бомбили, то ли Кабул, то ли какой-то арабский город; заинтересовало его не само место действия — отличить по разрывам и руинам один город от другого было затруднительно. Гузкин был впечатлен солдатом, отвечавшим на вопросы корреспондента. Гузкин описал его Струеву, по рассказу Гриши выходило, что солдат был совершенный «студент»: в очках, в белой рубашке — отличник из колледжа, который сдает экзамен по истории современного искусства.
— Вот такие ребята теперь воюют, — сказал Гриша.
— Это ты верный пример привел, — сказал Струев, — они настолько же солдаты, насколько мы художники. И они — не солдаты, и мы — не художники.
— Еще какие солдаты! Не нашим дуболомам чета! — и Гузкин рассказал, как аккуратные выпускники колледжа посылают в бой огромные машины. Такой вот мальчик, не снимая очков, тыкнет пальчиком в кнопку, и линкор пузыри пускает, — сказал Гриша Гузкин, испытывая гордость за неизвестных ему мальчиков в очках и презрение к неведомым ему линкорам, — о, они церемониться не любят!