Учебный плац
Шрифт:
Как сжало горло, теперь ни единого слова не прорвется сквозь раздутое горло, и в висках начинает стучать, но его голос, его голос я слышу еще отчетливей, этот спокойный другой голос: «Не поймешь, Бруно, ты же этого не поймешь, ты — лунатик, но, возможно, ты однажды проснешься. Когда-нибудь ты же потянешься, выйдешь из укрытия, тряхнешь головой и будешь защищаться — я сделал все, что мог». Да, говорю я, да. А он опять, откуда-то из дальней дали: «Не нужно тебе оглядываться назад, ибо ничто не повторяется, иди всегда только вперед, Бруно, пока не достигнешь своей высоты».
— Коллеров хутор, — говорю я, — он опять опустел.
Я точно слышал, что сказал это, но он, видимо, меня не понял, он лишь вздохнул, опустился на кушетку, удобно улегся.
— Ничто не повторяется, Бруно, это ты когда-нибудь осознаешь.
Как же он изнемог. Какое
Ленту в погребе надо убрать, перво-наперво мне надо спуститься туда, только бы эта тянущая боль прошла, у лестничного косяка я мог бы от нее освободиться, раз-другой треснуться лбом о косяк, пока не загремит в голове, и тогда все постепенно успокоится. Никто нас не выслеживает, теперь я могу потихоньку уйти, осторожно спущусь по лестнице; ты совсем один, Бруно, какой холодный косяк, какой скользкий и холодный. Лунатик, назвал меня шеф — впервые.
Подняться, скорей подняться и бежать к двери в погреб, прежде чем она придет, это шаги не Доротеи, еще немного, и ты застала бы меня у шефа, Магда, мы могли бы с тобой столкнуться, я и ты с подносом. Такова уж Магда; она не останавливается по моему знаку, недружелюбно взглядывает на меня, предостерегает меня, чтобы я и не пытался с ней заговорить, в доме никто не должен ни о чем догадываться; ладно, ладно, я словечка не скажу, только будь осторожнее с чаем, с натертыми яблоками. Как ей хорошо удается эта строгость. Бережнее никто не носит поднос, ничего у нее не звякает и не дребезжит, ничего не скользит по подносу. Если бы ты только знала, чем я сейчас займусь, у меня тоже есть от него задание, самое тайное, какое только можно себе представить, наверняка никому другому он бы его не доверил, просто потому, что ни на кого не полагается так, как на меня.
Прочь кувшины, глубже запихиваю ленту, неважно, если она помнется, а завалю ее сверху обломком цемента; его секретный резерв никто не должен обнаружить, только он и я знаем, что таковой вообще есть, упрятанный в промасленную бумагу, предохраняющую от сырости. Быть может, в один прекрасный день он поручит мне незаметно извлечь что-то из тайника, деньги, или документы, или что уж ему понадобится, ему не придется тогда мне все подробно расписывать, кивка будет достаточно, я знаю, где все это найти. Нас с тобой, Бруно, никому не одолеть, сказал шеф однажды, но это же он сказал и Доротее, тогда, еще на Коллеровом хуторе, когда мы начинали и все сидели за единственным старым столом, какой у нас был. Теперь я без грусти и думать о нем не могу.
Радость, я доставлю ему радость, не завтра, а уже сегодня; принесу ему подарок, и подарок этот, может, напомнит ему то время, когда каждый день приносил нам хоть что-то, чему один из нас мог радоваться. Почему не могло все остаться так, как оно тогда было, почему разошлись наши дороги и увели нас так далеко друг от друга, я никак, ну никак не могу понять, в чем тут дело, сколько бы ни размышлял над этим. Я бы все, все сделал, только бы опять сблизить их, шефа и Доротею.
Одну кучу картофеля почти перебрал, второй займусь завтра, если дарить шефу подарок, так мне надо сейчас кончать и отправляться в Холленхузен, лучше всего к хозяину бакалейной лавки Тордсену, у которого есть все, что человек пожелает. Я уж знаю, что шефу надобно, чему он будет рад, он, конечно же, недоверчиво на меня взглянет, засмеется и ткнет украдкой меня в бок, да, так он сделает, но чтоб он не сразу догадался, что я принес, я попрошу упаковать мой подарок в коробку, пусть-ка он сначала взвесит ее в руке и, гадая, покрутит во все стороны. На участках, видимо, кончился рабочий день, никто не станет следить за мной, значит, скорей, прежде чем придет Доротея и я должен буду ей отвечать.
Какой чистый воздух, очищенный, без этого землистого запаха, и какая мирная тишина среди шпалер, что растут по нашему плану. Всю эту землю я получу, согласно его желанию, он предназначил мне все это: отсюда до низины, потом к валуну и до ветрозащитной полосы, и еще всю землю от железнодорожной насыпи до лугов Лаурицена, все, что лежит к северу, должно принадлежать мне, одним взглядом эту землю и не окинешь. Он так хочет. Он так решил. Мне не подобает выяснять у него его мотивы, я всегда делал только то, что он хотел. Но, стоя посреди участков, я и представить себе не смею,
Куплю ему бутылку можжевеловой водки, он наверняка будет ей рад; не думаю, чтобы ему кто-нибудь делал сейчас подарки. Нашу старую дорожку к Коллерову хутору, нашу дорожку, которую мы протоптали, едва можно узнать; если бы после нас люди не ходили по ней, она наверняка совсем бы заросла, и ничто не напоминало бы о том, что мы тысячи раз проходили по краю луга. Теперь там только ветер гуляет, разоряет соломенную крышу да гнет живую изгородь. Торфяные облака, которыми окуривала нас печь. Хрустящий картофель в самой что ни на есть огромной сковороде, и Доротея — в хорошем настроении, окутанная едким чадом. А ты, Ина, рядом со мной за столом, рядом с моей клетушкой. Шеф сказал тогда: тернистый путь, мы одолеем этот тернистый путь. Бывало, на Коллеровом хуторе нас то или иное будоражило, но мы крепко держались друг друга, и если надо было что-то решать, мы все были всегда заодно.
Какая темная эта Холле, сейчас она довольно мелководная, водяная капуста покачивается на воде, а плывут по ней только листья да тоненькие веточки. На временном мостике стоит Нильс Лаурицен, он за чем-то наблюдает, но это, видимо, не обрывки бумаги, что тянутся в слабом течении, не страницы из книги, как в тот день, когда мы оба стояли так и не могли объяснить себе, откуда тянулись эти страницы. Две-три он выудил — мы сразу же увидели, что они вырваны из какой-то книги, он пробежал страничку-другую, покачал головой, смял их и бросил скомканную бумагу обратно в Холле.
— И зачем только это сделали, Бруно, — сказал он.
Семечки; однажды утром под моей подушкой оказались пять семечек подсолнечника, я не знал, как они туда попали, и так же мало знал, как мне это понимать, но когда я проверял свою черенковую рассаду и увидел, что черенки и вправду хорошо пустили корни, хоть я поранил их кору, то я понял: кто найдет пять семечек, тому повезет в деле, которое он задумал.
Лавка Тордсена закрыта, это я уже отсюда вижу, но объявление на двери я все-таки прочту; такой человек, как Тордсен, не закрывает лавку до последней минуты, чтобы ничегошеньки не упустить. Закрыто по случаю смерти члена семьи. Стало быть, по случаю смерти. Ну, тогда на станцию, в зале ожидания я всегда получаю то, что мне нужно, и у новой арендаторши, которую все зовут просто Марион; кое-кто подмигивает ей или приглашает ее выпить рюмочку; дотронуться до себя она никому не разрешает, кто дотронется до нее, того она бьет по пальцам. Если у нее не будет можжевеловой водки, она продаст мне что-нибудь другое, то, что шеф иной раз, проходя мимо, пьет, она уж знает что. У нашей погрузочной платформы вагоны не стоят, как бывало в прошлые годы, исцарапанные доски накренились, ни у кого нет ни времени, ни охоты убрать оба поврежденных контейнера, сам шеф их не приметил, он, который требует, чтобы везде был порядок. Но скоро мы опять получим государственные заказы, и тогда наши люди починят платформу, скоро. Теперь вот мы так беспокойно следим за ним, за временем, прежде мы едва обращали внимание на то, как бежали годы.
Нет другого такого места, где люди чаще что-то выбрасывают или роняют, как на станции, будь то окурки, или использованные билеты, или оберточная бумага — все летит на платформу, ведь даже пустые стаканчики из-под мороженого и яблочную кожуру люди просто бросают под ноги; здесь, считают они, можно себе это позволить, между прибытием и отправлением. И в каких же пятнах дверь-вертушка от бесконечных пинков ногами, которые она получает, и как туда-сюда ходит на вечном сквозняке — не удивительно, что Марион кашляет, сколько я ее знаю. Разбиты вдрызг маленькие окошечки автомата со сладостями, видимо, кто-то сделал это со злости, потому что автомат только глотал монеты, но ничего не выдавал. Если шеф хотел тут в буфете что-то выпить, так делал это только стоя, опрокидывая рюмку, платил и уходил; даже когда зал ожидания был пустой, он не хотел садиться, здесь в воздухе всего слишком для меня много, говорил он, и больше ничего не говорил.