Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
— Это ясно. Особенно — что творец сталинской. Если она сталинская, — Сталин и творец. И что «продолжатель»… Все мы что-то продолжаем. Вот ты, например, продолжаешь прикладываться.
— Но ведь день такой, Ёсиф Высарьоныч!
— Я не про сегодня.
— Вы про вообще? А вообще я и ем, и пью меньше. Да и то потому питаюсь, Ёсиф Высарьоныч, и потому выпиваю, чтоб не засорять голову мыслями о кушанье и выпивке…
— Скажи лучше — какая ещё мысль тебе в эту незасорённую голову запала? Из услышанного.
— Что вы маршал и генералиссимус!
— Это
— И ещё, что Отец и Учитель!
— А это старые слова. Но тоже неправильные. Отец не я, а Господь Бог. А Учитель… Ты знаешь кто Учитель?
— Вы, Ёсиф Высарьоныч! Был Ильич, а сейчас вы!
— Учитель — Иисус Христос. Слышал это имя?
— Слышал, — обиделся Власик потому, что я усомнился в его наслышанности. А может быть, потому, что отказался от этого звания в пользу неживого еврея. И для него неавторитетного.
— А кто из мастеров слова выразился лучше всех?
— Все говорят, что товарищ Тольятти. Из дружественной Италии. А высказались — я посчитал — 34 товарища!
— Италия пока не дружественная, а Тольятти не мастер слова.
— А вы спросили про мастеров, да? — Власик вдруг сник и поморщился.
В его глазах собралась жалоба на то, что жизнь — игра с несправедливыми условиями. И что — будь на то его воля — он бы на эти условия не согласился. И ещё — что если неполное знание чего-нибудь опасно, полное смертельно.
У меня возникла к нему жалость. Действительно несправедливо: он с кем-то пропустил «по вздоху», а я трезвый.
Но, с другой стороны, он моложе, а трезвость — тоже иллюзия. Неадекватное состояние из-за неприсутствия в организме «вздоха». Хотя я, как сегодня сказали, «почётный пионер», он моложе. И не знает пока самого главного: человек способен понять жизнь не раньше, чем поймёт, что понимать в ней нечего!
Но вот этого как раз Власик никогда не поймёт.
И потому из него тоже никогда бы не вышел художник. Он не способен думать о чём-нибудь таком, что называют «ничего». Зато при его качествах — невежество и дефицит чистоплотности — он, не пойди в солдаты, сделал бы приличную политкарьеру. Впрочем, раз уж стал генерал-лейтенантом, эти качества необходимы и солдатам.
Из меня бы солдат не вышел. Палач лучше: он казнит мерзавцев, а солдат убивает невинных. Законопослушных.
Потом пришла мысль, что — пусть даже я и не «гениальный машинист локомотива революции», — в последние годы мне удалось стать мудрецом. Я полюбил размышлять ни о чём. Это единственное, о чём можно что-то наверняка знать.
6. Головная боль начиналась в ступне…
— Вспомнил, Ёсиф Высарьоныч! — вспыхнул вдруг Власик, поразив меня скоростью, с которой уныние на его лице сменилось ликованием. Обычно я считал, что такая скорость возможна лишь в обратном направлении, — от счастья к страху.
— Я вспомнил про мастера слова, Ёсиф Высарьоныч, который про вас сказал, как никто!
— Кто такой? — не поверил я. Потому что никто не говорил
Власик уверенно натянул на лоб фуражку с начищенной до счастья звездой:
— Вот вы, Ёсиф Высарьоныч, отнеслись с недоверием к моей знакомой, ну, к блондинке с сердцем, то есть с носом, а ведь она дружит — и крепко — с лучшим мастером слова. А про вас он сказал лучше, чем другие мастера! Я слово в слово заучил. И знакомая тоже. А сами вы — но не сегодня — при мне сказали про него Лазарю Моисеичу: поддержать! И он поддержал: орден дал и народного…
— Что же он сказал, Власик?
— Он сказал, что… Он про вас сказал, что он…
Власик поморщился.
— Что с тобой, начальник? — спросил я.
— Я запутался, Ёсиф Высарьоныч…
— В чём же ты ещё запутался? — поинтересовался я, но сам же и догадался. — Ты в местоимениях запутался?
— В них. Но я разберусь…
Власик разобрался не скоро:
— Он, значит, этот поэт, он сказал что он, то есть вы… Нет, не так! Вот как он сказал слово в слово: «Он сын моей страны…» То есть, вы — сын его страны… Он под «он» имеет в виду вас!
— Это я понял, — повысил я голос. — И всё?
— Нет, конечно. «Он сын моей страны, улыбкою родною народы греет он, и полон счастья тот, кто руку жал ему, и, высясь над землею, завидует ему огромный — извините, высокий — небосвод!» — и звезда на власиковой фуражке проколола мне глаз острым лучом.
— Вургун?! — рассвирепел я. — Самед Вургун?! Бакинец?! Он не поэт, а козёл, Власик, и подруга твоя потому с ним и водится! С тобой же и с другими дуроёбами из твоей шоблы она мудохается потому, что вы пиздюки! А она враг, Власик: пасётся с англичанами! Я всё знаю!
— Я этого не знал… — пролепетал Власик и снял фуражку, теперь уже снова несчастный.
— Чего не знал? Что я всё знаю?!
— Нет, я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч.
Я прислушался к себе: нога не болела. Болела зато голова. Причём, — странно: боль начиналась в ступне, и чем выше, чем ближе к голове, тем сильнее давило. После летней кондрашки любая боль в голове меня настораживала, но в этот раз боль возникла у меня от ярости, а не давления.
Вообще зимой я сержусь чаще, чем в другие сезоны. Может, ссылки сибирские невольно вспоминались. Горец я всё-таки. Потому и греет мне душу всадник на фоне Казбека.
Постучав пальцами по его силуэту на папиросной коробке, я отвлёк себя фразой, которую рассказал «товарищ кинорежиссёр Чиарули». Один тбилисский психиатр проверял пациентов на нормальность странным вопросом: «Вот высота горы Казбек 5047 метров. Считаете ли вы это достаточным?».
Надо бы с этим психиатром встретиться…
— «Я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч»! — передразнил я Власика. — Не знал, а надо было! И надо было ещё знать, что этот засранец произнёс свой сраный куплет не в Большом театре. И не сегодня, а давно. И пал потом, лжец, на колени. На персидский ковёр. Почему его и духа не было сегодня в театре! Понятно?