Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
Перейра-Рукавицын резко тормозит. На дорогу выбежал мальчишка с букетом сирени на продажу. Купив сирень, Рукавицын с рывка гонит машину по изгибающемуся влево шоссе.
– Не шали, – говорит Лапин.
– А знаешь: можно бы взять всех наших и катануть вот так за город… А?
– Можно. (Но ведь всем вам некогда.)
И Лапин, повернувшись, сурово спрашивает у Щемиловкина:
– Так едем?
– Так! Так!
Теперь и Щемиловкин восхищен, подавлен машиной и скоростью, нет, именно восхищен – все забыл. И нет этого маленького магазинчика, нет Лапина и дыры в потолке, пробитой
– Летим, – говорит Рукавицын, и Щемиловкин вдруг приободряется этим.
– Музыку включи, – просит Щемиловкин почти естественным тоном. Музыка уже звучит, Щемиловкин улыбается, будто только что подтвердил свою давнишнюю догадку насчет музыки, которой не может не быть в такой машине.
Рукавицын сделал объезд и вымчал на Молоковский поворот. Теперь Щемиловкин почти непрерывно показывает. Асфальт кончился. Машина полезла на бугор, то взлетая, то падая вниз.
– Не гони так.
– Головы! – крикнул Рукавицын. И первый пригнулся.
Они проехали узенькую полоску насаждений, проскочив под самыми ветками.
– Здесь где-то, – говорит Щемиловкин. – У этих вот бугров.
Они останавливаются. Выходят. В глаза бьет зелень, пахнет травой и землей.
– Что? Нас опередили? – шутит Рукавицын.
За бугром действительно еще одна машина – грузовая. Много людей, некоторые с играющими на солнце медалями. Ветераны приехали вспомнить свои боевые места. Тут же и женщины, дети. Скатерть на траве, снедь, хлеб и сверкающие горлышки бутылок на зеленой траве. В одиночку или по двое мужчины бродят по буграм и ямам, по обвалившимся окопам.
Щемиловкин наконец указывает место. Щемиловкин опять погрустнел, скис. А солдаты все бродят и бродят по линии бугров.
Мораль и так на виду. Дескать, мог бы вот так же ходить по буграм, по окопам, папироску, скажем, посасывать. Или, скажем, с женой приехать и расположиться где-нибудь здесь, залечь на травке, на одеяле жестком. Плохо ли?.. И Лапин лишь говорит Щемиловкину:
– Копай быстрее.
Щемиловкин уже разбросал яму. Лапин сам вынимает сверток с бархатом и рулоном ситца. Ситец майский, яркий, и солнце хорошо освещает его сверху. Затем Лапин обходит место и дважды его фотографирует. Второй раз в объектив попадает небольшое деревенское кладбище. Лапин крутит аппаратом и старается вместить кладбище в кадр, как приметный факт.
Перейра-Рукавицын, покусывая травинку, разговаривает с Щемиловкиным:
– Что ж врал, что место плохо помнишь? Небось в свой окоп и зарыл?
– Может, и не в свой, – вяло машет рукой Щемиловкин.
Они разговаривают. А Лапин составляет, как и положено, акт о выемке.
Назад едут медленнее. Город бурлит. Машина неторопливо разрезает нарядные толпы на улицах. В глазах пестрит от красок. У прокуратуры Лапин и Щемиловкин выходят – музыка, шум отовсюду.
– Пока! – кричит сквозь шум Рукавицын и рывком трогает машину.
– Пока.
Лапин приходит домой. Он чувствует, что устал (весь день на ногах плюс загородный воздух). Но не спать же… Он начинает прибирать жилье: праздник есть праздник.
Вечер приходит незаметно. Лапин чистит картошку, ставит ее на огонь.
– Ага! – он шагает к плите, затем не спеша приносит кастрюлю – живой пар валит от белой рассыпчатой картошки. Когда Лапин ест, за окном гроздья салюта с шипением и треском – залп за залпом – распарывают небо.
Глава девятая
Его отстранили от следственной работы, к этому давно шло, точнее, перевели работать в архив, и он там определился окончательно: кропотливо возился с делами, что-то перекладывал и переписывал – он даже внешне согнулся, ссутулился там, в пыльной комнатушке, как сгибается и ссутуливается маленький забытый чиновник. Дома было то же: он вел жизнь угрюмого и одинокого холостяка. Он стал раздражительным, злым. Он очень быстро стал стареть.
Я помню, что в тот день, часов в одиннадцать вечера, мне кое-как удалось вырваться из круга знакомых. Висел звон и гул праздничного стола. Я вымолил у них немного времени и – бегом, бегом! – чтоб хоть на пять минут заскочить к Лапину и чокнуться с ним (праздник!).
– Да, да! Сейчас же вернусь! – возбужденно кричал я, перебегая двор, а они, высунувшись с сигаретами из окон шестого этажа, весело и пьяненько грозили мне пальцами. Я промчался улицей и с ухающим сердцем влетел в последний вагон метро.
У него было тихо, но свет горел – я толкнул дверь и вошел. Лапин спал. Дыхание было ровное (он лежал одетый, видимо, прилег, да так и заснул). «Юра», – я тронул его за плечо, позвал, но он не проснулся. Лицо у него было усталое, серое, и будить у меня не поднялась рука. На столе была еда и стаканы, я выпил вина и постоял немного. Минут пять, так оно и вышло. Перед тем как погасить свет и уйти, я еще раз оглядел эту комнату с начирканными на стене птичками.
Я представил себе на минуту, что я пришел и вот уже располагаюсь – в том дальнем углу. А здесь на полу (именно так бывало раньше) располагается Перейра-Рукавицын, стелет какое-то тряпье и, смеясь, что-то рассказывает. Кто как. Этот полулежит, читает, а эти только что пришли и медленно выискивают по ящичкам еду для позднего ужина.
– Включи приемник, музыку дай, – просит Рукавицын.
Я (уже лежа, уже засыпая) тянусь рукой и включаю что-то мелодичное, нехитрое: Рукавицын тоже улегся и рассказывает Бышеву – тот на диванчике – о реке Лене:
– Чистая, как слезинка! Ни пятна мазутного. А рыбы… господи, сколько там рыбы!
Музыка, какая ни есть, попадает в тон, и мы на сон грядущий думаем об огромной тайге с нехожеными лесами и долинами.
– Поедем как-нибудь, – говорит Лапин и ищет карандаш, чтобы что-то отметить себе на завтра. А карандаша нет – карандаш в шутку взял Сереженька и тихо, неуверенно смеется. Бышев спит, свистит носом. Я тоже зеваю, а кругом разбросанность, чьи-то пятаки валяются на полу, и чья-то рубашка упала, спозла со стула. Мы хорошо жили. Как вокзал была эта комната Лапина, или лучше сказать – жилье Лапина. Вокзал, с которого уже все поразъехались тем или иным образом.