Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
Боже, уж и кару придумал бы Скалка этому мазиле! В старину, в средние века, на острые колья сажали хлопов-бунтовщиков, нынче эту кару признали негуманной, запретили. Збойника Онуфрия на саноцком рынке публично четвертовали, и сделали это для устрашения хлопов, теперь четвертование господа юристы также признали негуманной казнью. Остается виселица. И, однако же, это слишком гуманно для преступника, подобного этому наглому мазиле. Только на кол паршивого пса!
Скалка свернул вдвое листовку и протянул жандарму:
— Вот. Завтра утром подсунешь эту бумажку Ванде. Да-да, это их листовка, это их рук дело.
У Войцека перехватило дыхание, лицо побелело.
— Я не понимаю пана подполковника.
— Тебе, друг мой, и не надо ничего понимать. Ты лишь выполняешь мой приказ. У нас воинская дисциплина.
Войцек весь сразу сник, увял, как зеленый стебель от огня.
— Но ведь, пан подполковник… — попробовал обороняться Войцек. На его истомленном лице отразилось страдание, более того, отчаяние: то, на что толкает его комендант, отважился бы сделать лишь христопродавец. Это же не только измена, это же самая богомерзкая в свете подлость, на которую способны лишь убийцы и провокаторы. Да-да, из тех книжек, которые он брал у Ванды, он кое-что об этих предателях знает. — Избавьте меня от такой кары, пан подполковник, — взмолился он.
— Избавить? — Вместо того чтобы топнуть ногой, прикрикнуть, Скалка разыграл добряка, даже заставил себя ласково улыбнуться. — Войцек, ты что-то непонятное говоришь. Какая же это, скажи на милость, кара? Раскинь мозгами. Ведь учили же тебя в костеле патриотизму? И в школе, вероятно, учили? Ванда кто такая? Русинка. Или, как они себя по-новому называют, украинка. А ты поляк. Гордый поляк! — Скалка проговорил это выспренне, воздев при этом, будто артист какой, руку к потолку. — Какая другая нация может сравняться с нашею? Ни одна. Тем более эти грязные русины… Да ты должен до конца своей жизни ненавидеть их. Ибо они с самых пеленок бунтовщики, не дают нам осуществить нашу извечную мечту — создать свою могущественную, от моря до моря, шляхетскую державу. Теперь ты понимаешь? — Скалка снова сунул Войцеку бумажку, и тот молча, словно загипнотизированный патриотической тирадой коменданта, взял ее. — А насчет любовных дел не жалей, Войцек. Еще лучше себе девку найдешь. — Скалка заговорщицки подморгнул. — После того как на твой мундир приколют две белые звездочки капрала и дадут полный кошелек денег, ты, пан Гура, станешь в Саноке эрнстэ кавалир! [40]
40
Первый кавалер (нем.).
Когда будущий капрал Гура вышел из кабинета, Скалка глубоко, точно после тяжелой работы, вздохнул, а затем в молитвенном экстазе воздел руки и обратился с молитвой к тому, кто всю жизнь благоволил к нему:
— Боже, Езус Христус, и ты, непорочная дева Мария, помогите Войцеку Гуре, да выдержит он испытание как мужественный патриот и истый жандарм! Помогите нам всем расправиться с врагами империи! Они же, о боже, суть и твои враги!
Петро Юркович допивал уже второй стакан чаю, и со стороны могло показаться, что он свободно располагает своим временем и ему вовсе не надо спешить за Сан, к брату Ивану. Да что поделаешь, если пани Ванда, к которой он зашел по дороге с железнодорожного вокзала, упорно стоит на своем и он, многоопытный педагог, не в силах доказать ей, что грубая сила всегда, во все века, порождает противодействие, что против зла нельзя бороться злом. Вот постулаты его убеждения: эта мировая война закончилась в России революцией, а революция вызвала новую войну, гражданскую, и снова полилась кровь. Победа одних вызывает отпор побежденных, вследствие чего возникают тайные заговоры, а заговоры ведут к восстаниям, к насилию и крови.
— То же самое будет и у нас, когда Австро-Венгерская империя распадется. А оно к тому как раз идет, пани Ванда. Симптомы налицо. Они видны всем, кроме разве этого ничтожества императора, провозгласившего себя ладно бы уж просто Карлом, а то Карлом Первым. Полнейший развал экономики, отсутствие дисциплины в армии, нищета, голод, плюс к тому наиболее существенное — революционный ветер с Советской Украины. Никакие стены, никакие жандармские репрессии не остановят его. Даже если Скалка будет вешать каждого
— Я вижу, пан Петро, вы весьма дальновидны, — отозвалась с иронией Ванда. — Прогресс ваших убеждений, право же, заслуживает высшей похвалы.
— Мои убеждения, милая пани, — учитель невесело вздохнул, — результат трехгодичных моих мытарств, моих раздумий за решеткой, в концлагере и на шпанглях. К иным убеждениям, пани Ванда, и не мог прийти человек, на долю которого выпало столько горя…
— Неправда! — вырвалось у Ванды. Это было неучтиво с ее стороны. Юркович — ее гость, и она, интеллигентная женщина, могла тактичнее, пусть не соглашаясь с ним, но все же поделикатнее возразить ему, а не оскорблять этого слабого духом учителя. — Неправда, пан Петро, — повторила она более сдержанным тоном. — Ваш друг Щерба перенес не меньше горя и тем не менее остался прежним, пожалуй еще более закаленным и мужественным.
— Таких, как Щерба, не много среди нас. — Юркович допил стакан, поблагодарил хозяйку, поднялся из-за стола. — Да, не много.
— И, однако же, они существуют! — почти вскрикнула Ванда и тоже поднялась.
— Да, существуют. Но, вероятно, существуют и такие, как я. Которые изверились во всем. — Юркович прищурился, словно хотел издалека взглянуть на свою горную Синяву, откуда он сегодня приехал. — По крайней мере, — продолжал он, хмуря лоб, — наш простой лемко, ошельмованный, битый, сто раз вешанный, не способен на сколько-нибудь серьезную, а тем более с оружием в руках, борьбу за свои права. Я живу среди них, учу их детей, и, признаюсь вам, пани Ванда, не утешительны мои наблюдения.
Юркович стал собираться в дорогу, а Ванда, хотя была приятно удивлена его неожиданным посещением, не задерживала гостя: безрадостное впечатление оставила беседа с ним. К иным суждениям привыкла она за свое короткое замужество с Михайлом. Даже разговор с жандармом Войцеком доставлял ей больше удовольствия, нежели с этим сельским профессором. Удивительно даже, как могла она когда-то, гимназисткой, мечтать о взаимности этого человека. Завидовала сестре Стефании, втайне от всех записывала в альбом песни с посвящением «любимому Петрусю, белокурому, синеглазому…». Увы, нет теперь милого, дорогого ее сердцу Петруся, вместо него стоит перед ней погрязший в домашних заботах, женатый, с сильно поредевшими волосами, с путаными мыслями чужой человек…
— Ну хорошо, — заговорила она после паузы, когда гость уже застегивал пуговицы на сильно поношенном теплом пальто. — Вы, я вижу, пришли к своей, хотя и не совсем оригинальной, философии. Вы против зла на земле и вместе с тем отрицаете борьбу против него. Как вас понимать? — Ванда прошла в другую комнату, к постели, где спал ребенок, поправила одеяло и, как делала это в классе перед учениками, сложив на груди руки, приблизилась к Юрковичу. — Скажите мне, пан Петро, какой вам видится судьба нашего народа в недалеком будущем? Вот распадется Австро-Венгрия, я тоже уверена в этом, а дальше? Какая судьба ждет нашего темного лемка, если он, как вы утверждаете, не в силах дать отпор врагу?
Юркович потянулся было за шапкой и замер, пораженный логикой мысли своей собеседницы. Даже не верится, что с ним спорит та Ванда, какую он знал до войны беспечно веселой, непоседливой девчушкой. С любопытством взглянул на нее. Его внимание привлек блеск ее темных глаз: в них светилась твердая, необоримая сила, совсем как у Михайла. Невольно мелькнуло: все взяла от него — волю, разум… О, эта не поддастся коменданту Скалке! Немного с лица спала. Нелегкая нынче жизнь у одинокой учительницы, да еще и с ребенком. Ждет мужа с войны. А дождется ли? Война неустанно требует жертв. А Карл Первый не собирается кончать ее.