Улыбка и слезы Палечка
Шрифт:
Так говорил отец Никколо, и Палечку вдруг подумалось, что он будет очень скучать по этому священнослужителю, что священнослужитель этот — не только воспоминание о его, Палечка, молодости, но что сам он — вечная молодость, и что у нас в Праге и вообще в Чехии таких людей не найдешь, и что оттого-то там бывает порой так уныло.
Тут Палечек спросил старичка, как поживает Лючетта.
Старичок засмеялся и закашлялся. Потом выпил вина и начал:
— О, Пульчетто мио еще не забыл? Ну, хорошо… Опишем ему Лючетту. У Лючетты уже четверо детей, и не будь я ее исповедником, то сказал бы, от кого они и не от четырех ли разных отцов. Но синьор Винченцо спокоен, и синьора Лючетта — тоже. Она набожна и осуждает слишком легкие нравы, царящие среди молодых женщин…
Палечек выслушал с интересом. Потом сказал, что хотел бы видеть Лючетту.
— Пойдем вместе, друг. Я не хочу терять ни минуты общения с тобой. А отказать тебе во встрече с Лючеттой не могу.
— Но синьора Винченцо мне бы видеть не хотелось!
— Не беспокойся, Пульчетто, его никогда нет дома.
Они вошли в дом на площади. Сын пирожника Бенедетто, живущего в нижнем этаже, с любопытством глядел на чужеземца, подымающегося по лестнице к синьоре Лючетте с отцом Никколо, причем ступени скрипели сильней, чем когда Джулио попросил Джанино побыть на карауле во время его любовного свиданья.
Но вот дверь отворилась, и запахло немытыми ребятишками. В прихожей, где теперь стоял сундук, куда в ту слишком упоительную майскую ночь Ян сунул Джулио, ковыляли два сопливых малыша в мокрых рубашонках, до того испачканные, что нельзя было разобрать: то ли мальчики это, то ли девочки, то ли мальчик с девочкой… Из кухни вышла синьора Лючетта. Это была она!
«Клянусь Велесом!» — воскликнул мысленно Палечек, следуя примеру Матея Брадыржа.
Синьора Лючетта была еще молода. Но растолстела так, что исчезла вся ее прелость, не дававшая когда-то сомкнуть глаз мужской половине падуанской молодежи. Она благоговейно приветствовала отца Никколо и поцеловала ему руку. Потом устремила свои все еще игривые глаза на Палечка и тотчас перевела вопросительный взгляд на отца Мальвецци. Она не узнала Джанино.
— Я — Джанино Пульчетто, — сказал Ян.
— Ах, мадонна миа, Пульчетто?! Садитесь, пожалуйста, милости просим… Я сейчас велю подать вина… Вы видели трех моих дочерей и сына?
Однако сына найти не удалось. Старшая дочь, появившаяся из кухни, оказалась долговязым худым подростком, красотой в мать, но пока — на длинных худых ногах с острыми коленками.
Синьора Лючетта нашла три стакана, утерла двум ребятам носы и крикнула на кухню что-то похожее на обычное итальянское ругательство. Потом опять села и долго смотрела на Палечка.
— Так чт? — промолвила она.
— Ничего, — ответил Палечек.
Вот и весь их разговор. Отец Никколо сказал что-то относительно задержки с утверждением нового ректора, но Лючетта, видимо, не поняла, и оба откланялись. Чувствовалось, что Лючетта рада их уходу. Она засмеялась, и тело ее приобрело на мгновенье соблазнительную гибкость.
Сын пирожника Бенедетто опять с любопытством следил глазами за чужестранцем и готов был за ним побежать, спросить, откудова он и почему на груди у него вышит лев, а надо львом буква «G». Но не решился, так как тот был с каноником Мальвецци.
Подходя к дому каноника, они увидели, что Матей уже ждет их перед дверьми.
— Не надо оглядываться на то, что было, — сказал он. — Все меняется, люди помирают, вещи гниют, с домов сыплется штукатурка, улицы по-прежнему убоги, только там и сям — новый дом, а в окне — новое лицо.
— А я, видишь ли, был в гостях у женщины, которая называла меня когда то золотой рыбкой.
— У этой губастой Лючии? — непочтительно отозвался Матей.
— Да, у нее.
— Ну что?
— Она задала мне как раз тот же вопрос, и больше — ни слова.
— Вот видишь, сударь!
Монсеньер Никколо, глядя на беседующих, огорчился, так как видел, что их что-то тревожит. Он позвал их к себе и стал говорить ласково, успокоительно:
— Ничто не изменилось,
— Любит, отец Никколо.
— Ну, тогда я его совсем не боюсь. И каждому скажу, что чешский Джорджо достоин розы добродетели и королевского скипетра и что он будет самым лучшим полководцем, который спасет нас от неверных.
Все трое подняли стаканы и выпили за здоровье короля Иржи и за его страну там наверху, за горами, куда отец Никколо, dio mio [163] , не едет просто оттого, что ему стало изменять зрение.
— Хотел бы я на всех вас посмотреть хорошенько и потом правдиво описать, как вы там действуете… Потому что сдастся мне, в одном отношении вы опередили весь мир. Вы управляетесь без святого отца, и это разумно, так как его царство не от мира сего!
163
Боже мой (итал.).
Произнеся эти еретические слова, отец Никколо опять закашлялся и приказал принести еще бутылку — на прощанье.
Потом взял с полки совсем новую книгу в желтом переплете свиной кожи и сказал:
— И еще одна вещь не стареет: стихи! Поэты не стареют, если только это настоящие поэты. У нас теперь выпускают древних римских поэтов, а скоро будем читать и греческих. Я учусь греческому у одного беглеца из Малой Азии, ученого базилианца, грека по происхождению… Мне хочется прочесть тебе страничку из Горация, Ян. Ты узнаешь, что такое старое вино и старые поэты!
И старичок прочел слабым, но приятным голосом несколько Горациевых строф. Была тишина лунной ночи, и горький аромат лился через окна в залу: это глубоко дышали виноградники. Цикад еще не было слышно… Зато где-то под потолком или между книгами сидел и пиликал старый сверчок.
Integer vitae scelerisque purus [164] .Старичок прямо пел, как в церкви…
Потом Ян с Матеем поехали в Верону по дороге, озаренной луной.
164
Незапятнанной жизни и чистый от злодеяний (лат.) — первая строка 22 оды Горация.