Уорхол
Шрифт:
Несмотря на то что успех обеспечил его новым чувством уверенности в себе и постоянно увеличивавшимся притоком денег, Энди все больше сталкивался с, как он называл их всю свою жизнь, «мальчиковыми бедами».
Хотя он никогда не делал гомосексуальность темой бесед с друзьями – для Энди характернее было в разговоре вытягивать любые детали личной жизни у друзей, чем раскрывать свои, – его смятение, коренившееся во все усиливающемся конфликте между желанием вступить в романтические отношения с другим мужчиной и практически непреодолимой неспособностью сделать это, было особенно заметно для тех его друзей, вроде Клаубера, кто был к Уорхолу близок и разделял его так называемые «мальчиковые беды». Несмотря на всю клауберовскую браваду, быть геем в Америке пятидесятых, где гомосексуальность была вне закона, а геев считали больными
Для Энди, как и для остальных, «голубой» круг общения, процветавший в андеграунде Нью-Йорка и все больше становившийся частью его повседневной жизни во время проживания на Манхэттен-авеню и после того, был способом выжить. И вновь Джордж Клаубер стал его проводником. Клаубер был знаком не только с нужными людьми на нужных постах в мире рекламы, но и с удаленными гомосексуальными анклавами, стильными барами вроде Regents Row и, что важнее, салонами в квартирах интерьерных дизайнеров и художников по декорациям, где Энди, вечно уговаривавший Клаубера взять его с собой, стал частым гостем. Нью-йоркская гей-сцена в пятидесятые сильно отличалась от того, во что она превратилась впоследствии. Один участник вспоминает:
Подполье все еще вызывало ужас и неприятие, но являться подпольем не было тяжело или страшно, это очень расслабляло. В тусовке было немало людей, и было много-много вечеринок. Это было десятилетие вечеринок, там все и знакомились, такого больше не было никогда. Все было невероятно естественно и, пока не трогали натуралов, совершенно замечательно.
Жизнь заменила чувство изолированности ощущением коллективной тайны.
Как ни посмотри, гламурность этого секретного мира привлекала Энди куда больше, чем все предоставляемые им возможности для налаживания сексуальных контактов. В этом смысле он был очень осторожным. Как многие геи, Энди переживал, что он не здоров, эмоционально ущербен, как, между прочим, психиатры и говорили, и мучился тем же подавленным гневом и сомнениями, что «нормальные люди» (то есть гетеросексуалы) счастливее его. Его проблемы с самопрезентацией только усугублялись болезненной щепетильностью по поводу собственной внешности. Волосы быстро редели, кожа все еще покрывалась коричнево-красными и белыми прыщами, стоило ему понервничать, а новые очки с толстыми линзами с крохотной дырочкой, через которую можно было сфокусировать зрение, заставляли его чувствовать себя еще более чудным, чем прежде. Хотя его приятель вспоминал: «Я всегда считал его достаточно привлекательным парнем и не понимаю, почему другие смеялись над его внешностью», – а фотографии тех лет это подтверждают. Энди же самого себя считал чмом.
Несмотря на это, Джордж Клаубер находил его достаточно интересным, чтобы мечтать о романе с ним. Энди не ответил взаимностью на его авансы, и у Джорджа возникло «представление о его недоступности, неприкасаемости». «Целуй меня глазами» было одним из его любимых выражений. Клауберу казалось, что Уорхол полностью избегал интимных отношений. Вместо этого Энди истязал себя влюбленностями в вереницу красивых, но малодоступных молодых людей. Как заметил один товарищ, «он более-менее рассчитывал быть отвергнутым этими красавцами, в которых вечно влюблялся. У него был такой подход: „Разве они не прекрасные создания?“ Просто хотел смотреть на них, быть рядом, восхищаться ими. Он не в постели с ними хотел оказаться. Он был чересчур для этого стыдливый. Он был как на конкурсе красоты».
Во главе списка красот Энди был Трумен Капоте. Весь первый год в Нью-Йорке он почти ежедневно писал Капоте фанатские письма, сообщая, что он в городе, и интересуясь, можно ли нарисовать Трумену портрет.
«Я никогда не отвечаю фанатам, – позже вспоминал Капоте, – но безответность писем Уорхола, кажется, нисколько не тревожила. Я стал его Ширли Темпл. Спустя какое-то время я стал получать от него послания каждый день! Пока я не стал чувствовать перед ним вину. А еще
Месяцами позже Уорхол набрался храбрости позвонить Капоте узнать, получил ли он его рисунки, и попал на Нину Капоте, мать писателя. Она пригласила его в свою квартиру на Парк-авеню. На месте Энди быстро понял, что миссис Капоте была больше заинтересована в собутыльнике, чем в осмотре его работ, и они направились в бар Blarney Stone на 3-й авеню. Там они накидались «ершей», и Нина пространно стала рассказывать о проблемах Трумена и о том, каким разочарованием для нее он стал. Когда же они вернулись в ее квартиру, пьяная Нина Капоте стала внимательно выслушивать обо всех проблемах Энди.
За этим Трумен их и обнаружил, вернувшись в квартиру около полудня. Не желая быть грубым, он сел и выслушал историю Энди, которая показалась ему прискорбной. «Он казался одним из тех несчастных, у которых уж точно ничего никогда не получится». Позже Капоте сказал: «Просто беспросветный неудачник, самый одинокий, покинутый человек, которого я когда-либо встречал». Тем не менее после того визита, когда Энди стал названивать ежедневно, Трумен отвечал, и разговор целиком концентрировался на делах Энди. Его телефонный роман с Труменом вскоре был прерван, когда мать Капоте взяла трубку и заявила ему: «Хватит беспокоить Трумена!».
«Как и у всех алкоголиков, в ней были свои Джекилл и Хайд, – рассказывал Капоте, – и хотя она была в целом человек доброжелательный и считала его очень милым, сорвалась». Ошарашенный и опечаленный, но с детства привыкший слушаться маминых указов, Энди прекратил писать и звонить Трумену.
Энди оживленно рассказывал друзьям о других, столь же недостижимых, безумных влюбленностях в танцовщиков Джона Батлера и Жака Д Амбуаза, в фотографа Боба Эллисона и еще в целый выводок безымянных красавцев. Порой он заявлял, хоть никто и не верил, будто ему накануне «порвали очко», «оттрахав по полной». Даже в коммуне на Манхэттен-авеню его странная личная жизнь характеризовалась исключительно вуайеристским интересом к сексу и он начал рисовать обнаженные мужские фигуры и манерные, стилизованные рисунки гениталий, которые, как утверждал, собирал для «Книги членов». Порой он спрашивал у людей, можно ли нарисовать их ступни. Поразительно: многие, говорят, шли на поводу у его просьб, и он нарисовал сотни членов и ступней, впоследствии собранных в «Книгу ступней». Энди был типичным фетишистом ступней и находился в считавшихся среди его друзей ненормальными эротических отношениях с собственной обувью, которую вечно носил стоптанной сзади и разваливающейся от дыр в подошве, а спереди иногда торчали его пальцы. Позже, когда секс у него таки случался, он находил целование обуви своих любовников особенно эротичным.
Среди позировавших ему регулярно был Роберт Флейшер. Флейшер, выделявшийся кустистыми рыжими усами элегантный персонаж, закупал канцелярские товары для универмага Bergdorf Goodman и подрабатывал моделью. Его познакомила с Уорхолом Элейн Бауманн еще в квартире на Манхэттен-авеню. Впоследствии Флейшер заказал Энди рисунки бабочек для оформления канцелярского отдела Bergdorf Goodman, что оказалось обескураживающе сложным для Энди, который, кажется, был не в состоянии аккуратно выровнять ацетатные листы, разделявшие цвета. Пусть впоследствии это и станет его отличительной чертой, пока она вызывала лишь раздражение и требовала корректировки перед печатью. Так или иначе, эта пара подружилась.
Поначалу, как и многие другие, Флейшер испытывал «огромное желание защитить это бедного наивного сиротинушку, который бы иначе пропал в большом городе», но затем понял, что Энди использовал свою беззащитную позицию, чтобы манипулировать людьми, особенно после того, как принялся рисовать целую серию подчеркнуто непристойных портретов Флейшера и его любовника, словно проверяя, до чего ему позволялось дойти, и заодно прощупывая границы их дружбы. «Энди несколько раз рисовал нас за этим делом, – рассказывал Флейшер историку искусства Патрику Смиту. – Энди очень возбуждался. Присоединяться не присоединялся, но смотреть любил. Ему нравилось рисовать меня обнаженным и видеть меня с эрекцией, но он никогда до меня не дотрагивался, да я, наверное, никогда и не вел себя так, чтобы он мог себе это позволить или решил, что я в физическом смысле им интересуюсь, потому что я не интересовался. Как-то он сказал, что так возбудился, видя мужчин с эрекцией, что сам мог дойти до оргазма. И тогда начал раздеваться: „Ничего, если я в трусах порисую?“ И порисовал».