Уплывающий сад
Шрифт:
Я хотела сказать, что, пожалуй, знаю, но не сказала. Я смотрела не на Машу, а на плоскую равнину, за которой садилось солнце. Небо покраснело, стекла в окнах приобрели цвет сладкой спелой черешни. За окном виднелось добродушное лицо отца Натальи. Он подавал нам рукой какие-то знаки.
Дверь лачуги распахнулась. На этот раз мать Натальи ничего нам не сказала, ни о чем не спросила, а побежала к калитке и долго стояла, опершись локтями о деревянный забор и повернувшись лицом к городу.
— Мне показалось, что я слышу какие-то крики, — сказала она, возвращаясь. — Но нет, тихо.
Блеск масляной лампы озарил комнату. Отец Натальи открыл окно и громко крикнул:
— А
— Комары, комары… — разозлилась жена. — Только комары у него на уме.
Маша наклонила ко мне плоское, круглое, будто тарелка, лицо. Постаралась поймать мой взгляд.
— Говорят, у тебя там был парень — это правда?
— Правда.
— Расскажи… это правда так… прекрасно?
— Маша! Как ты можешь… — воскликнула Наталья.
— Пора возвращаться, — сказала я, и Маша послушно встала.
Наталья проводила нас до шоссе. Вечер был холодный, на поля опустился туман. Мы возвращались быстрым шагом. Маленький мальчик пробежал мимо, крикнул по-украински: «Жидiв бьють!» — и рассмеялся, довольный своей шуткой.
Городок молчал. Сразу за мостом наши дороги расходились, и там Маша остановилась. Ее лицо белело в сумраке подобно маске.
— Не злись… — сказала она. — Пойми… просто мне очень жалко, что я… никогда… я уже никогда…
Я свернула на нашу улочку. Я бежала и уже издалека видела чернеющие во тьме сосны перед домом и думала на бегу — бедная, бедная Маша, — а когда влетела на веранду, нажала на звонок и звонила, будто била в набат, чтобы как можно скорее открыть ящик стола, вытащить из него письма, которые и без того знала наизусть, и читать их, читать, читать…
Ночные вариации на тему
Nocne wariacje nа темат
Пер. М. Алексеева
Он освободился из лагеря и вышел из ворот с надписью «Arbeit macht frei»[70]. Его накрыла волна счастья, какого он еще никогда в жизни не испытывал. За воротами до самого горизонта тянулось плоское и пустое асфальтированное шоссе. Он двинулся вперед по пустому асфальтированному шоссе легким, словно летящим, шагом. На бледном небе светило бледное солнце. Вдруг он заметил вдалеке бегущую в его сторону фигуру. Он не сразу догадался, кто это, и лишь когда расстояние между ними сократилось, узнал в бегущем девушку, которую любил. Она бежала ему навстречу, ее волосы развевал ветер. Еще мгновение, и она — радостная и смеющаяся — пала в его объятия. «Закурить есть?» — спросила она, задыхаясь от бега. Он оцепенел. Вспомнил, что оставил папиросы в лагере на нарах, и понял: чтобы исполнить желание любимой девушки, ему придется вернуться в лагерь. И вернулся.
* * *
Он освободился из лагеря и вышел из ворот с надписью «Arbeit macht frei». Его накрыла волна счастья, какого он еще никогда в жизни не испытывал. За воротами простирался молодой лес. Он двинулся вперед легким, словно летящим, шагом, петляя по лесной тропинке среди деревьев, кустов и зарослей папоротника, а луна освещала ему путь своим белым сиянием. Вдруг — взглянув вверх — он увидел, что небо над ним черное, безлунное, и понял, что свет, освещавший ему путь, — это свет прожектора на сторожевой вышке, который выследил его и заманил в ловушку. Он понял, что ему придется вернуться в лагерь. И вернулся.
* * *
Он
Рука
Dlo'n
Пер. М. Болевская
Почему же я вспоминаю именно это — я, тот, кто с чистой совестью может сказать, что прошел все ступени унижения? Возможно, это была последняя капля, самая болезненная… Не знаю. Я лежал тогда на твердой, промерзлой земле, под голыми деревьями, и твердил себе: «Ты старый идиот, глупец…» Но сердце все равно болело и болит до сих пор, хотя на протяжении трех лет я спускался в ад и знал, что в каждом из нас есть грань, за которой кончается наше знание о самих себе.
Тогда, в самом начале, я еще держал себя в руках, и у меня было достаточно сил, чтобы таскать мешки с цементом. Я соблюдал гигиену, словно над головой не висела непрестанно угроза смерти, и мне удалось избежать вездесущих поносов и экзем, даже тиф обошел меня стороной. На поверках, когда мы стояли голые — на трескучем морозе, — я говорил себе: «Это турбаза на высоте двух тысяч метров» — и мое исхудавшее тело справлялось. Да, тогда, в самом начале, я еще держался, хотя это был тяжелый отряд, и мой второй, что там ни говори, год в концлагере.
Он уронил мешок, и нам пришлось нести его самого, пострадавшего от эсэсовского приклада. Он был очень молод и, когда мы его несли, напоминал большого страдающего ребенка. Он мог бы быть моим сыном, такой кусок жизни нас разделял. Я заглянул к нему в больничный барак, принес хлеб, но не думаю, что это знакомство имело бы продолжение, если бы я не обнаружил общего для нас увлечения и страсти. Я помню, как он сказал мне с упрямством ребенка, уверенного в том, что сдержит слово:
— А я из этого дерьма выберусь… вот увидишь… и южный склон Замарлой Турни[71] будет мой!
Меня словно ударил порыв горного ветра, и двадцать лет вдруг свалились с плеч. Я, наверное, странно на него посмотрел, потому что он попытался было что-то объяснить.
А потом он перебрался на мои нары. Я учил его приемам переноски мешков, методам дыхания, максимально щадящим сердце. Растолковал ему сложную систему лагерной иерархии, обучал тактике самообороны, следил за тем, чтобы он не ел картофельные очистки и искал на себе вшей. Он был очень молод и неопытен.
По вечерам соседи по штубе[72] посмеивались над нашими занятиями, повторяя: