Услышь мою тишину
Шрифт:
Мой апломб разом сдувается, я растерянно моргаю, от бессилия ковыряя заусенцы. Все-таки я еще недостаточно мудрая для душеспасительных разговоров со взрослыми дядями.
Но если он откажется продолжать диалог, я вцеплюсь в него железной хваткой — закачу истерику, буду кричать и драться. Я помогу Сороке, и Нику помогу тоже. Потому что мое собственное сердце разрывается от боли при виде того, кем он стал.
— Ну, давай. Попробуй. Убеди меня, — выдает Ник с насмешкой.
Я не вижу ни капли заинтересованности, но внезапно улавливаю в прозрачных
Бледные сполохи на стенах исчезают, солнце окончательно скрывается за соседним домом, комнату стремительно заполняет темнота.
Ник шарит по дивану, находит пульт, и яркий голубоватый свет загорается со всех сторон, заставляя меня на миг зажмуриться.
Тереблю край блузки и принимаюсь рассказывать:
— Он похоронен в трехстах километрах отсюда, на кладбище глухой деревни, на родине бабушки. Я собирала там фольклор в прошлом году, а в этом — решила там сдохнуть…
Ник теряет терпение, и я вскрикиваю:
— На нем светлая футболка и голубые джинсы. У него высветленная челка, синие глаза и обалденная улыбка. Он любит Летова и перед смертью успел побывать на его концерте. А еще он любит свою девушку Ксю.
Друг Сороки примораживает меня к месту быстрым взглядом — в нем растерянность, боль, вина, ненависть… Неверие, удивление и шок.
Он никогда не был заносчивым крутым мачо, каким пытается казаться. Он всегда был открытым и улыбчивым мальчишкой с чистой огромной душой. Я задела его за живое и могу окончательно сломить именно сейчас.
— Мы виделись почти каждый день — я бродила по полям и лугам, и он незаметно присоединялся к прогулкам. Он стал единственным, кто сумел разговорить меня. В то же время он рассказал многое и про себя, про свою жизнь… И смерть.
Ник продолжает пялиться в пустоту, но крепче сжимает кулаки на последнем слове. Любая его реакция радует меня.
— Знаешь, Ник. — Я перехожу на дружеский тон, которым обычно трепалась с Пашей и сестрой. — Сорока не переживал за себя, был доволен тем, что имел, и никогда не хватал звезд с неба. Но ты был его надеждой. Твой внутренний мир, твои идеи, твои знания позволяли ему отодвигать границы, летать высоко, мечтать о глобальном. Он говорил, что ты — запредельно крутой и умный чувак, он верил, что тебя ждет интересная жизнь. Что ты выберешься отсюда и положишь несправедливую реальность на лопатки. Он готов был защищать тебя до последнего. Бескорыстно. И еще… ему было стыдно за этот партак.
Я киваю на выцветшие иероглифы, начертанные на плече Ника, и горячие слезы ручьями устремляются по щекам. Стираю их ладонями, но они текут с новой силой.
— Если я вру, придумай своими супермозгами хоть одно объяснение, откуда я могу все это знать? Откуда я знаю, что он называл тебя ботаном? Что ты слушал «Нирвану», что рожден двадцать первого июня? И зачем вообще мне ворошить твое прошлое?!
Напряжение звенит натянутой струной, пульс грохочет в ушах, но тут происходит необъяснимое.
— Не знаю, — признает Ник, прищуривает
Хватаюсь за платок, комкаю его, впадаю в ступор от внезапной откровенности парня, и хриплый голос вырывается из сведенных спазмом связок:
— Хорошо. Тогда просто выслушай.
— Валяй, — соглашается Ник, и я заливаюсь новыми, хорошими слезами.
— Я не сразу поняла, кто он. Общалась с ним на равных, как с живым. Даже чуть-чуть запала — это немудрено… Потом я много думала о том, почему Сорока возникал там. И нашла объяснение. Он понял, что я вижу его, и как мог просил о помощи. Ему паршиво, Ник. Ему очень паршиво.
Ник шумно вздыхает, пристально рассматривает металлические плафоны, и холодный свет, льющийся с потолка, подчеркивает острые скулы и темные тени, делая его похожим на гипсовую статую. Я замечаю, что у него дрожат пальцы. Он молча выдвигает ящик притаившейся за диваном тумбочки, достает початую бутылку с дорогим пойлом и прикладывается к ее горлышку.
Я продолжаю осторожно продвигаться вперед.
— Ник…
Он поднимает глаза.
— Расскажи мне о нем.
— Что рассказывать? — Он снова пьет, вертит бутылку в руках, читает название на этикетке. Упирается локтями в колени и трет висок.
— Кем он был. Как жил. Что именно тогда произошло? — умоляю и становлюсь свидетелем чудесного превращения — Ник убирает шипы.
Из жестов уходит резкость, из позы — напряженность, из мимики — настороженность.
С ногами залезаю на диван, тянусь к коньяку, и Ник передает мне его.
Спиртное обжигает внутренности, согревает кровь, туманит мозг. Развязывает язык и размывает барьеры. Я мгновенно пьянею, и Ник становится живым — это зрелище невыносимо прекрасно.
— Сорока был отморозком, — начинает он свое повествование. — В девятом классе перешел в нашу школу и единственным из всех осмелился ходить по району с зеленым ирокезом. Он никогда не врал, но не видел краев — всегда говорил человеку в лоб все, что о нем думал. Из-за этого не раз попадал в переделки. А еще он обладал нехилым даром убеждения — любого гопника мог заставить поверить в то, что тот — английская королева.
Ник указывает на коньяк, и я возвращаю его. Сделав глоток, он отставляет бутылку на пол и откашливается:
— Ну а я был дохляком-отличником, которого прессовали с начальных классов. Свои же, дворовые. Я бегал от них, передвигался окольными путями, но когда попадался — огребал до полусмерти. Новенького, Сороку, я поначалу тоже дико боялся. Но однажды нам случилось разговориться на перемене, и оказалось, что он слушал то же, что и я. Для меня это было чем-то невероятным.
В то веселое время гопота ходила табуном, ошивалась возле подъездов, сшибала с таких, как я, деньги, снимала обувь и шмот. Избивала за один косой взгляд или неправильный ответ.