Утренний иней
Шрифт:
— Если бы только детские дома были перегружены, как-нибудь устроили бы всех вместе, — объяснили Ульяне Антоновне. — А то и школы в городе так перегружены, что не вздохнешь. Вот разгрузятся школы, тогда и объединим их.
— Разгрузятся! — в сердцах сказала Ульяна Антоновна. — Когда разгрузятся-то? Когда всех раненых на кладбище перетаскаете?
Почему-то в последнее время другие люди то и дело во вред Фале сердили тех, от кого Фаля зависела. Наверно, и на этот раз именно поэтому изменить ничего так и не удалось. Документы были оформлены за несколько дней, и Фаля с Ульяной Антоновной отвели маленьких в детский дом,
«Другим хуже», — успокаивала себя Фаля, уходя от маленьких, и было ей стыдно, что она успокаивает себя чужим горем. Но ничем другим успокоить она себя не могла.
Она шла домой, открывала дверь, двигалась по комнате, подметала пол, разговаривала о чем-то с Томкой — все как во сне. Пустота и холод в квартире наводили тоску, притягивая снова боль к Фалиной душе, и ей хотелось поскорее уйти отсюда — туда, к людям. Пусть в чужой дом, пусть в совсем чужой Каменск, но все-таки к людям, к таким же, как она, оставшимся без отца и матери.
И Томка тоже тосковала. Она никак не ожидала, что все так получится. Ей не хотелось расставаться с Фалей.
— Я к тебе приезжать буду, Фалечка! На новогодние каникулы обязательно приеду! Хоть пешком пойду, а приеду! Обязательно, Фалечка!
Почему-то все после смерти матери стали называть Фалю вот так ласково, как называла ее мать, — Фалечка.
— Спасибо! — отозвалась Фаля. — Ты лучше к маленьким сходи. И Валентина попроси, чтобы тоже…
Томка совсем по-детски обиделась:
— Сама проси!
Они с Валентином по-прежнему ненавидели друг друга, и Фаля слишком поздно спохватилась, что ничего не сделала для того, чтобы их помирить. И вот теперь ее прощание с ними обоими еще больше усугубило их неприязнь друг к другу. Когда Томка узнала, что Валентин и дед Васильев собираются проводить Фалю до самого Каменска, она решительно заявила:
— Тогда я тебя и до ворот провожать не пойду!
Объяснять и доказывать Томке, что Валентин хороший и добрый, рассказывать ей, как Валентина все во дворе у них любили, у Фали уже не было ни времени, ни душевных сил. Но ей все-таки хотелось, чтобы проводил ее именно Валентин, и в ответ на Томкины сердитые слова она промолчала. А Томка, терпеливо переждав это молчание, сказала со злорадной издевкой и со слезами в голосе:
— Вот так и знала, что ты в него втюрилась!
— Томка!
— Ладно! Топайте хоть до Каменска, хоть еще дальше! На здоровье! Мне все равно!
С рук Валентина уже сняли бинты, и в нем сразу что-то изменилось — не потому, что теперь он ходил, все время держа руки в карманах. Что-то изменилось во всем его облике — какое-то нетерпеливое ожидание жило в нем, в его глазах, в его лице. Фале даже показалось, что он торопит этот день, и в горькой обиде сказала ему даже, что не будет ждать понедельника (именно в этот день дед Васильев и Валентин должны были проводить
— Но завтра дед не сможет с нами поехать! — сказал Валентин. — Завтра он в утренней смене.
— Ну что ж, поеду одна, — сказала Фаля. — Не так уж и далеко.
— Не далеко, но трудно! Придется ловить попутную машину, а это не так-то просто!
— Ничего, кто-нибудь подберет.
— Хорошо. В конце концов, мы можем pi без деда добраться, — не стал возражать Валентин, и Фаля снова почувствовала — он торопится отправить ее в Каменск.
«А я могу и без тебя обойтись», — хотела сказать она ему, но удержалась, не сказала.
Последнюю ночь она провела у Томки, провела без сна, страдая от горького чувства новой утраты. Теперь у нее не было и родного дома. В их квартиру уже собирались вселиться такие же эвакуированные, как Томка.
Фале всю ночь снова вспоминался тот солнечный первомайский день и отец в светлом костюме и легкой летней шляпе, с веселой усмешкой поторапливающий мать: «Уже все перекрыто…» Все перекрыто!
А Томка здесь, в этой спокойной квартире, где давно никто не умирал и где совсем рядом спали ее мать и братишка, все равно спала тревожно и беспокойно — вздыхала, ворочалась, вздрагивала во сне, толкала Фалю в бок то локтем, то коленкой, не давая спать. Уснула Фаля лишь под утро и проснулась поздно. Хоть за окном были еще утренние сумерки, но утро уже давно пришло, и Томкина мать уже давно ушла на работу. — А? Что? — испуганно вскинулась Томка, когда Фаля пошевелилась под одеялом. — А! Я сейчас коптилку зажгу.
— Не надо, — попросила Фаля. — Все равно день идет.
— Ладно, — согласилась Томка. — Ты не вылезай пока. Я сейчас с этой подлюгой справлюсь.
Наверно, она и засыпала и просыпалась с одной и той же мыслью — разгорится или не разгорится эта проклятая-распроклятая печка. А Фале и со своим прожорливым Железным Дровосеком было жалко расставаться… Ей жалко было расставаться с каждой щелочкой в половице, с каждой трещинкой в потолке этого родного, до конца жизни родного, единственного дома.
— Мне надо собираться, — тихо сказала она Томке. — Ведь туда добираться далеко.
— Я сейчас, сейчас только растоплю эту треклятую, а там уж Ульяну Антоновну попрошу приглядеть. Я быстро! Мне вчера даже два целехоньких уголька попались, там не только пыль. Ты не вылезай из-под одеяла, Фалечка!
Томка все еще не теряла надежды, что Фаля откажется ради нее от Валентина. Бедная! Вчера она, наверно, переворочала целую гору угольной пыли в Фалином сарае, чтобы отыскать эти два несчастных кусочка угля.
— Томочка, — сказала ей Фаля, считая теперь себя не вправе называть ее Томкой. — Ты не сердись на меня, но у Валентина все-таки валенки.
Ордер на ботинки Томке все еще не выдали, и мать сшила ей из куска старого одеяла, тоже подаренного кем-то, обувку, похожую больше на теплые чулки, чем на обувку. В этих чулках и в чьих-то старых калошах Томка и ходила пока в школу.
В Фалину жалость Томка не поверила, хотя жалость эта была самой искренней. После той ночи в холодном коридоре, когда Томка, прогоняя от себя страх, пела песню о страусенке, Фаля поняла: Томка пережила, возможно, не меньше ее. Может быть, совсем другое пережила, но не меньше. А Фаля ведь так и не спросила до сих пор, откуда у нее на щеке возле самого виска еще не заживший шрам.