Узелок Святогора
Шрифт:
Василь дал ей адрес, где она могла бы побыть до его возвращения. Но она, думая о том, что вряд ли ей сейчас можно будет ходить на работу, стеснялась есть и пить у чужих. Кто были ей эти друзья Василя? Однажды он рассказал, как умер один из них, какой-то Андрей, осужденный на виселицу. Он крикнул перед смертью: «Вешайте повыше, чтоб видно было, как горят ваши маёнтки [6] !» И она с удивлением думала о тех, кто приходил в гости и кого возмущало то, что на табачной фабрике за месяц опять десять несчастных случаев, что комната на семью стоит 30 злотых в месяц, а здесь заработная плата, на «кресах всходних», почти в два раза ниже. Зачем ему возвращаться туда, к ним, этим людям, которые хотят невозможного — чтобы мир перевернулся, мир, такой прочный и неколебимый? Разве могли что-то изменить люди, идущие с лозунгами? Разве не была каменная неподвижность монастыря лучшей порукой в том, что никому не стронуть с места налаженную до последнего винтика жизнь? Она хотела
6
Маёнтак — усадьба (бел.).
А дни становились короче, свечи приходилось зажигать раньше, и привратница, с которой Алена подружилась, все чаще позволяла ей посидеть в сторожке и даже доверяла ей ключи от ворот, от входной каменной калитки. Бывало это в те дни, когда старую сестру Антолю особенно одолевали воспоминания о давней, неразделенной любви, из-за которой она в свое время приняла постриг. Может быть, поэтому сестра Антоля и готова была одна во всем монастыре слушать признания Алены, ее наивные рассуждения о жизни, ее упорные надежды па счастье. А может быть, потому приблизила Антоля к себе эту молодую крестьянку, что только ей, отверженной, и могла открыть свою единственную слабость. Так или иначе, когда гасли над темными завитушками монастырских стен розовые отблески, когда одна за другой погружались во мрак монастырские комнатки, а над притихшим двором начинали носиться летучие мыши и звенели комары, Алена, закутав ребенка, тихо шла к сторожке. Сестра Антоля, несколько раз выйдя во двор, оглядевшись, опять возвращалась к себе и быстро наливала в узкую оловянную кружку темной пахучей жидкости. Выпив, она каждый раз крестилась, и застарелое отчаяние было в ее голубых глазах, в аккуратных, словно вымытых складках и морщинах маленького пугливого личика. Еще раз выйдя во двор и проверив, нет ли кого поблизости, она начинала рассказывать Алене все ту же бесконечную историю о молодом поручике, о его родителях, не пожелавших родниться с мелкопоместной шляхтой. Алена качала на коленях Василька, думала о своем. Порой, привлеченная белым, какая-нибудь летучая мышь пикировала на покрывало ребенка и неохотно взмывала вверх, испуганная нетерпеливым взмахом Алены…
— Выпей и ты, — привратница подавала Алене кружку. — Это малага. Тебе можно.
— Не, теточка, что вы! — каждый раз словно пугалась та.
— Сколько раз говорить тебе… Либо сестра Антоля, либо панна. А то — теточка! — Разглаженное лицо привратницы насмешливо улыбалось, но глаза ее туманились воспоминаниями, и она, делая паузу, снова начинала говорить, говорить… Шелестела поредевшая листва, с шорохом падали и падали на белую каменную сторожку кленовые листья, на тихой улице гулко раздавались шаги запоздавшего прохожего. Порой из недалекого оврага доносилось журчание ручейка, что терялся внизу, в зарослях татарника, лебеды и белены, свежим холодноватым ветерком, налетевшим с недалекого Немана, обдувало плечи послушницы. Она вставала, закрывала дверь, но вскоре снова открывала ее — ей всегда не хватало воздуха, тяжелое удушье часто заставляло ее корчиться в сторожке, тогда испуганная Алена укладывала ее тут же, на жесткой кушетке, и махала над ней полотенцем.
Однажды утром сестра Антоля пришла к Алене сама.
— Война началась, ты знаешь? — почти закричала она издали.
— Война? — Сердце у Алены дрогнуло, она взглянула в угол, где лежал сын.
— Немцы идут, говорят.
— Куда же мы?
— Нас-то не выгонят. А вот тебя… Лишний рот кормить! Ты бы искала, девочка, куток себе.
— Некуда мне идти, некуда! — с отчаянием заговорила Алена. — Вот разве выпустят Василя…
— А ты пойди к настоятельнице, упади в ноги, если что! — посоветовала сестра Антоля. — Правда, она счас ни во что не вмешивается. И сестры… они все к панне Фелиции, прости господи, сестре Веронике, тянутся. Ох и силу она забирает! Как только ты здесь держишься? Верно, просили за тебя.
Алена и сама спрашивала себя: долго ли будет она здесь? Она с особенной силой почувствовала и наступающую осень, и то, как трудно будет ей найти работу с маленьким Васильком. На кого его оставлять? Нельзя же ей вечно жить здесь, испытывать терпение сестер. Видела, как тянутся некоторые из них взглядом к мальчику — какая-то робкая удовлетворенность была в глазах женщин, которым никогда не испытать, что такое тепло и счастье в семье, как полнится душа от прикосновения розовых, цепких и беспомощных одновременно рук сына… Они не могли быть матерями, но томительный, жаркий огонь жизни иногда вспыхивал в этих женщинах и снова угасал, а она самим своим присутствием как будто дразнила их, напоминала, кем они могли быть…
Привратница была права. Сестра Вероника,
— Ты, паненка, однако же, не приходи ко мне, — встретила ее сестра Антоля.
— Почему? — испуганно спросила Алена, вся похолодев от этого «паненка».
— Бардзо проше, не приходи! — глядя в сторону, упорно повторяла привратница. — Я бедный человек, пропаду без монастыря, если что!
Алена спросила шепотом:
— Сестра Вероника?
Привратница испуганно оглянулась, замахала руками:
— Езус Марья, тише, тише, еще услышат!
Ребенок, почувствовав что-то, заплакал тоненьким голоском. Сестра Антоля втянула голову в плечи и поспешно шмыгнула в привратницкую. Приоткрыв дверь, зашептала:
— Иди, иди с богом! Согрешила я из-за тебя… Езус Марья!
Алена постояла, глядя на закрытую сторожку, потом медленно пошла по двору. Глянцевитый блестящий каштан сорвался с дерева, что росло за оградой, упал к ее ногам. Она подняла его свободной рукой, потрогала гладкую темно-коричневую спинку:
— Вот игрушка тебе, мой сынку. Осень подарок прислала.
Холодный сентябрьский ветер бился о стены монастыря, рвал плотно повязанную хусту, которой она прикрывала сына. Осторожно обняв мальчика, она присела с ним на холодную дубовую скамейку и стала тихо раскачиваться из стороны в сторону. Ребенок опять заплакал, и она медленно запела, стараясь удержать слезы:
— А-а-а, мой коток… Ты не плачь, мой золотой, пока солнце взыйдзе, твой батька прыйдзе…
Ей казалось: тьма все плотнее подступает к ней, сгущается вокруг удушливым кольцом, и в холодном, пустом мире только две теплые точки — там, где бьется сердце Василя, и здесь, где лежит теплый комочек — ребенок, который, вероятно, все же согрелся под хустой и теперь спал, сладко посапывая. Оттуда, от сердца Василя, словно шел к ней тоненький луч теплоты, согревая и ее и сына. Алена сидела, убаюкивая сына, закрыв глаза, вспоминала: она льет из большой оловянной кружки воду ему на шею, а Василь фыркает от удовольствия, изгибается, чтобы достать обмылком спину, а мышцы так и ходят под смуглой кожей… Она всегда была горячей, его кожа, — и тогда, когда он приходил с фабрики иззябший, в смушковом полушубке, который она чинила, искалывая пальцы, и летом, когда он шел с первой смены, держа под мышкой холщовую сумку, в которую она укладывала для него завтрак. Прошлой зимой, когда над каменными ущельями домов завывала вьюга, она частенько не спала ночами, прижимаясь к теплой груди мужа, чувствуя, как ровно бьется его сердце, и щемящие слезы выступали у нее на глазах. Они не были горькими, наоборот, что-то сладкое словно закипало в груди, и жалость была в них, и надежда, и головокружительное что-то… Ей казалось, что так дает знать о себе беременность, понимала, как нужна ей, слабой, сейчас мужнина опора. Муж он был ей и одновременно не муж: кто стал бы венчать католичку и православного? И это было самым горьким в их жизни с Василем. Другим же было то, что жаловался он на сердце, и в тюрьме ухудшилось его состояние. Она вспомнила, как неровно и глухо стучало оно при последнем свидании, и вдруг испугалась, встала, одной рукой поднимая спящего ребенка, другой поддерживая над его крохотным личиком хусту. Все было по-прежнему, только ветер как будто переменился: он зловеще гудел, проносясь над стеной, и вдруг налетел на недалекую рябину, и она мелко задрожала, вся изогнувшись. Листья посыпались с нее, неспелые еще гроздья затряслись, и большая черная птица, прикорнувшая на ее ветвях, с шумом взлетела и закружилась над матерью и сыном. Алена увидела ворону, и каким-то непонятным холодом вдруг оледенило ее спину. Она поспешно пошла к узкой двери, ведущей вниз, в подвальные помещения, где ей отвели каморку. Собака сторожа, большой черный сенбернар, неслышно подбежав, ткнулась в нее холодным носом и, не спеша обнюхав, медленно потрусила прочь. Она от неожиданности отшатнулась и, вся еще во власти какого-то мрачного предчувствия, спустилась вниз и вскоре уже спала, накрытая вытершимся одеялом, поджав ноги и чувствуя на груди уже ставшее привычным тепло ребенка.
Через три дня она снова пришла к тюрьме. Хотя свидание с Василем предстояло еще через две недели, она принесла ему скудную передачу. Солдат, в конфедератке и светло-зеленом мундире, прочитал фамилию Василя и скрылся, но через несколько минут вернулся и выбросил ее узелок.
— Выбыл твой Домашевич, — коротко сказал он и принял от стоящей за ней женщины черный саквояжик.
— Как это… выбыл? — Она не поняла.
— Ну, перевели его, — нетерпеливо сказала женщина, не отрывая глаз от саквояжа, как будто сожалея о том, что не может последовать за ним. — В другую тюрьму или…
— Что — или? — У Алены все похолодело. Наверно, она побледнела, потому что стоящий в очереди старик поспешно подошел к ней, отвел в сторону.
— Подожди, дочка, — заговорил он, но Алена не слушала, она бессмысленно тянулась к окошку, держа в руке узелок. — Подожди, сейчас мы узнаем…
— Что — или? — лепетала Алена и все рвалась от старика. Женщина, у которой приняли саквояж с передачей, отошла от окошка, ожидая. Запавшие глаза ее мрачно осмотрели молодую крестьянку.
— А ты не знаешь — что? Не знаешь? Туда отправили, голубка! — Она подняла к небу глаза. — Не маленькая небось.