Узелок Святогора
Шрифт:
Я смотрю на маму. У нее на левом мизинце шрам: она порезалась серпом в тот момент, когда услышала мой плач, а еще впереди оставалась последняя узкая полоска… На щиколотке у нее рубец — в память о том дне, когда она, тяжело больная, дожинала на лугу сено для коровы… На правом виске, скрытом под поседевшей прядью, неровная полоска: она брала воду из колодца, а мой маленький брат, размахивая письмом, крикнул, что батька погиб где-то на лесоразработках… Видно, все же крепко любила юна нашего веселого, непутевого, синеглазого отца, если не устояла на ногах, упала в беспамятстве, ударившись виском о влажную бетонную кромку деревенского колодца!.. Мама поймала мой взгляд, вышла, заторопила:
— Иду, иду, дочушка! Тут я сама управлюсь. Лиза мне поможет.
Елизавета, наверно, была мамой полностью приручена, потому что, поправляя пышный обесцвеченный начес, приветливо мне кивнула, и я прочитала в ее взгляде: «Вот не знала, что у тебя такая мать!» Мне кажется, сама
Но кройка и шитье помогли мне не раз, когда приходилось дотягивать до стипендии, а девчонкам, как и всегда, нужны были наряды. Конечно, я благородно отказывалась от платы, но ведь благодарность — одно из лучших человеческих качеств, и в нашей комнате никогда не бывало совсем уж голодно. Правда, случались перебои, когда я занималась как сумасшедшая, по вечерам не выходила из институтской библиотеки. Мне надо было слишком много наверстывать. Я проштудировала школьную программу и на следующий год поступила. Многое из того, что нужно для профессии, я узнавала, открывая рот, на первом и втором курсах, а уже на третьем и четвертом открывать рот приходилось другим — тем, чьи томные позы и задумчивые взгляды, которыми они встречали мое невежество, приводили меня в такое бешенство в самом начале.
Теперь я думаю: мне, наверное, очень повезло, что я встретила на своем пути Маланина. Да, того самого, в прошлом известного режиссера, а теперь профессора… Я езжу к нему на могилу всегда одна, чтобы никто не помешал мне побыть с ним, чтобы снова увидеть его, Владимира Никифоровича, вспомнить, как вглядывался он в меня, неумелую, но, наверно, нахальную абитуриентку. От страха я держалась вызывающе, шла напролом. Что он рассмотрел во мне, когда я зычным голосом, с выражением, как школьница, читала стихи? Он, рискуя вызвать недовольство приемной комиссии, долго расспрашивал меня: как я представляю себе ту или иную сцену, как оцениваю декорации в последнем спектакле нашего академического?..
Слава богу, я смотрела все спектакли, которые шли в театрах города, и, наверно, именно этот факт стал для него доказательством того, что я иду учиться делу, которое люблю, а не просто мечтаю красоваться на сцене. Он не посмотрел ни на мое длинное цыганское платье, воплощение безвкусицы, ни на дешевые красные бусы. Мне-то тогда казалось, что я выгляжу самым лучшим образом, тем более что я готовилась читать длинные трагические монологи, а как их читать в мини-юбочке с голыми коленками? Но Маланин что-то увидел сквозь мой, конечно же, нелепый облик, недаром он так долго мучил меня вопросами, вглядываясь, словно прощупывая… а потом неожиданно предложил пойти к нему на режиссуру.
О режиссуре я как-то не думала. Не то чтобы я совсем не представляла себе, что такое режиссер, но как-то не связывала его с тем волшебством, которое преображает мир, заставляя забывать обо всем. Но когда Маланин сухо сообщил мне, что вряд ли я пройду на актерское, я перестала колебаться.
Смешная, глупая девчонка! Да разве знала я тогда, что режиссер —
…И сегодня мама отправила меня в театр пораньше, потому что в эти минуты я должна быть среди актеров. Моих актеров. Я видела работы многих в основном на студенческой сцене. Но что такое студенческая сцена, где ты живешь и двигаешься среди своих, пусть даже они и более придирчивы, чем зрители, все равно это — свои. Ты работаешь совершенно свободно и легко, тебя не заедает проза жизни — отношения с рабочими сцены, с декораторами, с костюмерным цехом… Я приложила все силы, чтобы сойтись со всеми. Мне сказали: с молодыми режиссерами это происходит редко. Наверно, это у меня от мамы, которая умудряется всегда и всюду подчинить себе обстоятельства. А тяга к бесполезному, с ее точки зрения, делу — к лицедейству, к созданию эфемерного, иллюзионного мира — это у меня от отца, считает она. Маме этот мир непонятен, она такая трезвая, так прочно стоит на земле, но ведь любила же она отца — человека странного, неуловимого, мечтательного… Значит, мир нуждается в нас, создающих сказку.
— Милка, можно тебя! На минутку!
Я оглядываюсь и как будто спотыкаюсь на ходу. Ах, Валентина! Зачем она пришла сюда? Ей бы сидеть дома у телевизора, чтобы отвлечься от горькой мысли, что свой шанс в этом театре, шанс, данный мною, для нее утерян. А она…
— Я не задержу…
Валентина просит, и голос у нее срывается, дрожит, а на лице такая мука, что я отвожу взгляд. Валька, с которой мы пять лет жили в одной комнате, делили все радости и тяготы студенческой жизни, веселая, озорная Валька просит меня уделить ей всего минутку! Скажи нам кто-нибудь, что наступит такой момент, когда мы с ней будем совсем чужими, разделенными как два разных полюса, разве бы мы поверили такому предвидению? Расхохотались бы, да и только. Ведь с самого начала было решено, что мы придем в театр, куда бы меня ни послали, вместе. Вместе — это значит, она за мной. И что она будет вместе со мной работать до седьмого, нет, до десятого пота, работать, чтобы сказать свое слово! Что ж, я выполнила свое обещание. Я настояла, чтобы ее взяли в этот театр, хотя женщин-актрис здесь предостаточно. Но только здесь каждый уходящий год уносит больше, чем где бы то ни было. Здесь нужна гибкость, изящество, а главное — молодость. Больше, чем в любом другом театре…
— Послушай, дай мне сыграть Принцессу в следующий раз. А?
Казалось бы, все уже переговорено. Зачем в сотый раз начинать бесполезный разговор? Она не хочет примириться с тем, что сама потеряла свой шанс.
— Мы же говорили об этом.
— Но почему, Мила? Дай, слышишь! Увидишь, я докажу, на что способна!
Валентина была, пожалуй, самой талантливой на нашем курсе. Ей трудно было привыкнуть к мысли, что к таланту, даже если он велик, нужно еще кое-что. Например, работоспособность.
— Я тебя включила в состав труппы. Почему не ты превзошла Белецкую, а она тебя?
Она пробует что-то сказать, но я перебиваю. До сих пор я изъяснялась с ней чуть ли не намеками, но сейчас… Надо ставить все точки над «и». Надо.
— Потому что она работала как зверь. Опа брала уроки хореографии. Она, кроме того, в свои двадцать восемь бегает по утрам кросс, держит фигуру. А ты…
— У меня ребенок, ты знаешь!
Кому, как не мне, это знать? Кто покупал пеленки, бегал в роддом с бесчисленными свертками и торжественно выносил из роддома Белку, вручая ее счастливому отцу? Но ведь никому из тех, кто будет смотреть спектакль, нет дела до того, что у актрисы дома маленький ребенок и поэтому она такая скованная, неуклюжая, поэтому она запинается и путает слова роли. Никто не будет спрашивать, отчего Валентина не справилась с ролью. И то, что Принцессу играет не она, а Белецкая, справедливо. Но почему же, зная это, я стою перед ней так виновато и только стараюсь, изо всех сил стараюсь, чтобы в голосе моем не было ни ноты жалости? Валька, которая кормила меня с ложечки, когда я болела, которая делилась со мной последним! Ее большие голубые глаза смотрят на меня так укоризненно, она сейчас, заплаканная, так хороша, что я хочу забыть о ее расползшейся фигуре, о ее вечных попытках ускользнуть с репетиции. Но тут же я вспоминаю, как приходила к ней несколько раз, чтобы позаниматься с ней дома, порепетировать сцены отдельно. Но она, радуясь мне, все старалась отвлечь мое внимание. Она хотела репетировать сама, но хотения этого хватало ненадолго… И я пытаюсь взять себя в руки.
— Валентина, ты помнишь, что обещала мне, когда выходила замуж?
— Помню.
Конечно, она помнит! Я уговаривала ее, увещевала подождать. Надо было сыграть в театре хотя бы две-три роли, сыграть так, как только она могла! Никуда бы не убежал Колька Романов, ее художник. Ей надо было вначале встать на ноги. Семья — капкан не только для мужчин. Валентина за месяцы беременности и ухода за ребенком работать почти не могла. А искусство, как, впрочем, любое дело, мстит за это.
— Ты веришь, что если бы я была на твоем месте, то я занималась бы ролью, даже если бы мне пришлось спать по два часа в сутки?