В дыму войны
Шрифт:
Мы молчим. Болтовня санитара надоедает, хочется наблюдать город.
Извозчик, прислушивающийся к нашим разговорам, поворачивает иконописное лицо в клочьях спутанной черной бороды и оправдывается:
– Опять же взять к примеру овес: цена кусается. Мало что защитники. Всех на шармака не перевозишь. Война, може, пять лет простоит, ну-ка, попробуй-ка, повози даром. Сам пешком пойдешь.
В Н-ском сводном эвакуационном госпитале нас не приняли. Нет места.
Наш чичероне рассыпался в извинениях.
Едем в другой госпиталь на противоположный конец города.
На
В сиреневой выпуклости неба загораются первые звезды.
Улицы залиты публикой.
В центре по обеим сторонам улиц не идет, а шествует – именно шествует – сытая, крикливо и пестро одетая толпа.
Вот и знаменитый Крещатик.
Парижские и лондонские туалеты чередуются с украинскими белыми рубашками в вычурных узорах.
Звонкий смех, шутки, возбуждающий гомон толпы.
Киев веселится, Киев отдыхает, Киев развлекается, Киев флиртует.
Витрины магазинов бросают в улицы веера электрических лучей и нахально выпячивают бриллианты, жемчуга, изумруды, золото, тяжелые складки шелка, бархата, тончайших тканей…
Мой сосед, прапорщик Мочалов, сверлит панельную толпу голодным, пьяным, сосредоточенно-зловещим взглядом.
Я смотрю на его заостренный хищный профиль, отливающий синевой, и мне кажется, что он сейчас вот забудет о своей перебитой ключице, ринется в гущу фланирующего мещанства, схватит как древний скиф самую хорошенькую киевлянку в объятья и будет ее насиловать… Почему он этого не может? Он был в окопах. Видел смерть и безумие. Он теперь уже «по ту сторону добра и зла». Что его удержит? Закон? Мораль? Ничего этого нет. И Мочалов знает об этом.
В каждом квартале в раскрытые пасти окон несется на улицу хаос музыкальных мелодий.
В Киеве удивительно много музыки. Где-то мягко и успокаивающе рокочет рояль.
Я уже в госпитале. Перелистывая свои дневники, напрягаю память, восстанавливаю и записываю события вчерашнего вечера. Я немножко набедокурил…
…Живописный домик-игрушка ярко-канареечного цвета в стиле модерн. Видимо, только что отремонтирован или заново отстроен.
Распахнутые окна занавешены дорогими воздушными, как тонкое кружево, голубыми шторами.
В зале матово-бледное мерцание голубой люстры. Скользят белые фигуры женщин. Нервный смех и говор гостей.
Бурная, четко исполненная прелюдия и затем мягкий гибкий цыганский баритон мощными взлетами выбрасывает в окна романс Тарковского.
Под окнами толпа зевак. Аплодисменты и крики.
Кровь приливает к мозгам.
В сознании мгновенно встают и нагромождаются друг на друга черно-багровые смерчи вздыбленной земли, зияющие пасти воронок, фугасы, бомбометы, минометы, цеппелины, истребители, железные вихри и потоки горячего свинца, громы, грохоты, лязги, трясения, обвалы, контузии, визги, ревы, стоны, хрипы, хрусты костей… Синие поленницы гниющих трупов, трупные черви, наползающие из глазных впадин… Крошево человеческого мяса, прожеванное гильотиной войны, обрубки ног, культяпки… Обмороженные носы, щеки, пальцы. Голод… Вши…
Страшные видения принимают гигантские размеры, нахально лезут в голову. Распирает упругой пружиной виски, вот-вот не выдержит, лопнет черепная коробка!
И опять все существо пронизывает уже знакомая щемящая тоска.
– Да,
Подхваченный какой-то посторонней силой я соскакиваю с пролетки и прыгаю на костылях к канареечному домику.
– Куда ты? Стой! Стой же!.. – испуганно кричит мне вслед прапорщик Мочалов.
Он останавливает извозчика и бежит за мной, не понимая, в чем дело.
Как-раз в тот момент, когда баритон брал высокую ноту, я остановился под окном, двинул тяжелым дубовым костылем по раме, разбил ее вдребезги и, размахнувшись, кинул костыль в голубую гостиную.
Будь у меня в тот момент под рукой бомба, я, не задумываясь, кинул бы ее…
Музыка оборвалась. Баритон смолк. В гостиной забегали, засуетились испуганные люди. Кто-то завопил: «Караул»…
– Ты с ума сошел! – кричит мне Мочалов в самое ухо и крепко хватает меня своей единственной здоровой рукой за плечо. – Ты ведешь себя, как Пуришкевич в государственной думе. Это безобразие! Позор!
Я ничего не соображаю. В душе моей нет больше ни злобы, ни боли, нет никаких желаний и ощущений. Силы покидают, хочется спать.
– Господа! Помогите, пожалуйста, втащить его в пролетку; видите, он в приступе горячки.
Это Мочалов.
Но голос его чужой, сиплый. Мне кажется, что это не про меня.
Обморок легкий и освежающий, как сон. На рессорах приятно покачивает.
Извозчик опять что-то бормочет про овес, который «нонче кусается».
Какой глупый извозчик. Что за чепуха? Как может овес кусаться? Спать… Спать…
Госпиталь светлый и просторный.
Добродушный доктор психоневролог усадил меня на стул, выслушивает, выстукивает, колотит ребром ладони по вытянутой моей ноге.
– Помимо всего прочего у вас, батенька, нервы, нервы… Эх, молодежь, молодежь… Никуда у вас нервы не годятся.
Я слушаю молча.
Доктор продолжает:
– Недельки через три ваша ранка зарубцуется совсем. Мы вас выпишем и дадим двухмесячный отпуск для восстановления сил. Хватит с вас, отдохните, пусть другие теперь понюхают пороху. И мой совет вам, милейший: уезжайте куда-нибудь подальше от городского шума, в самую глушь, в деревню, к истокам жизни. И чтобы, главное, никаких книг, никакой музыки, никакого воспоминания об этом грешном Вавилоне-городе. Уезжайте в Поволжье, в леса. Места там чудесные. Купите ружьишко, займитесь охотой…
– Как лейтенант Глан? – спрашиваю, улыбаясь.
– Да, да… Как лейтенант Глан. Ведь гамсуновские герои – это тоже неврастеники, больные, беглецы от городской жизни. Лес вам поможет лучше всяких ванн и электричества.
Часть третья