В глубине
Шрифт:
— А у солдата мать нищая! — обличительно воскликнул Лукьян.
Митрий Васильич, осторожно наклонившись ко мне, словно по секрету, сказал:
— У нас тоже надысь про войну… Люди толкуют: солдаты вряд на войну пойдут, придется казакам одним иттить. А казаки чего там? сколько их? Как муха пролетит…
— Это по правам? — кричал Лукьян, строго оглядываясь вокруг: — нет, господа, это не по правам! У Сафона Никитина двести десятин. Да уж не досадно бы, кабы заслужил, а то тетка отказала дедовский участок…
— Видал я, как они заслуживают!.. — закричал
Перешло время за полдень, — надо было выступать: до сборного пункта — 80 верст, а явиться предписано на завтрашнее число. Семен пошептал на ухо деду Ефиму, и дед громко сказал:
— Пора… Путь не близкий… Время Богу молиться. Иди, Лука, одевайся…
Служивый вышел из-за стола, надел коротенький форменный полушубок, зацепил шашку.
— Шашка — верная подруга, — сказал дядя Лукьян, — теперь уж не скоро ее сымешь…
— Это уж — жена твоя теперь, — горьким голосом сказал Максим Рогачев.
Дед Ефим продолжал распоряжаться. Он громким шепотом давал указания Семену и Прасковье, как, что и в каком порядке надо делать, где сесть, как держать икону, как благословлять. И оттого, что был такой знающий, авторитетный человек, который уверенно командовал, передавалась и всем уверенность, что все будет сделано правильно, как требуют дедовский обычай и польза дела.
— Ну, теперь садитесь! — торжественно сказал дед Ефим.
Все сели. И стало тихо, точно опустела горница, точно не стоял здесь сейчас гомон голосов и песенный шум. Лишь за окнами на дворе глухо звенел и дробился ребячий крик.
— Ну… Господи бослови… — проговорил дед Ефим, крестясь, и встал.
И все встали. Широко и спешно начали креститься на иконы. Струился шелест движущихся рук, слышались вздохи, шепот, всхлипыванье, стук шашки о пол, когда служивый кланялся в землю. Долго молились, шептали, устремив глаза в темный угол, где были иконы — и дедовские, облупленные и потемневшие, и новые — в дешевеньких киотах за стеклом, и лубочные изображения Серафима, а рядом генералы: Стессель, Фок и Куропаткин. Там, в темном углу, в темных, чуть видных ликах, неизменных свидетелях труда, горя и слез нескольких поколений, было единственное упование их, этих плачущих и всхлипывающих людей…
— Ну, теперь садитесь, — сказал дед Ефим. — Семен! Прасковья! садитесь в передний угол!
Послушные уверенному указанию, родители заняли места за столом, неумелые, жалко смущенные и растерянные.
— Иде иконка-то? Давай сюда! Берите так… вот: ты, Прасковья, правой рукой, ты, Семен, — левой… Держите… Ну, Лукаша! — вздохнул дед, обернувшись к служивому: — Кланяйся в ноги родителям, проси благословения… Благословение родительское — знаешь? — большое дело, концы в концов… Без него нитнюдь никуда… Говори: простите и благословите, батенька и маменька!..
Служивый перекрестился
— Батенька! Маменька! простите и благословите…
Задрожала рука матери, ручьем полились непослушные слезы. Семен проговорил слабым, сиплым голосом:
— Бог благословит, чадушка…
Но дед остановил его и сказал служивому:
— До трех раз поклонись!
И, гремя шашкой, Лука вставал, встряхивая волосами, и снова валился в ноги родителям, глухо повторяя: — простите и благословите, батенька и маменька!
— Мать, благословляй! — сказал дед.
Всхлипывая, Прасковья перекрестила сына иконкой и попыталась что-то сказать, но застряли слова в рыданиях, ничего не разобрал никто.
— Перекрестись и поцелуй! — деловым голосом командовал дед: — так! Ну, теперь прибери… Гляди, не теряй…
— Не теряй, Лукаша! — горестным, плачущим голосом сказал сзади Максим Рогачев: — это такое дело… большое!.. Материно благословение… береги…
— Иде чехольчик-то? — озабоченным голосом говорил дед Ефим. Сам уложил иконку в чехол, замотал шнурком, связал и, передавая внуку, коротко и строго сказал:
— Прибери хорошенько! На гайтан повесь!
Внимательно проследил, как Луканька навесил сумочку на шнурок креста, как засунул в пазуху за рубаху, как застегнулся. И чувствовалось всеми, что то, что делается под зорким наблюдением деда Ефима, есть нечто глубоко важное, нужное, спасительное… И даже горечь момента как будто растворялась в этих строгих подробностях старого обряда.
Потом дед сказал:
— Ну, теперь с дедом прощайся…
Служивый поклонился в ноги деду и троекратно, крест на крест, облобызался с ним. Ефим Афанасьич вынул из пазухи кожаный, глянцевый от долгого употребления, словно отполированный, кисет, развязал его и, звякая медяками, разыскал серебряный полтинник.
— Вот… это тебе на нуждишку… когда взгрустнется поесть… или выпьешь за мое здоровье… А теперь — богоданным родителям кланяйся в ноги, крестному… дяденьке… А потом прощайся со всеми председящими, — друзьями и приятелями… Теперь уж не скоро… того…
Служивый послушно следовал указаниям деда — поочередно валился в ноги старшим, троекратно целовался, смущенно говорил заученные слова прощания. Крестный Иван Маркович достал кошелек, долго и сосредоточенно перебирал в нем пальцами. Вынул рубль и, подумав над ним, сказал:
— Дай-ка мне полтинник сдачи…
— Да ты бы уж все давал! — доброжелательным голосом сказал Максим Рогачев.
— Все — много… Ну, так и быть, давай тридцать сдачи… Пущай моих семь гривен идет…
Служивый из бывших у него в кармане денег очень обстоятельно отсчитал тридцать копеек и передал их крестному.