В году тринадцать месяцев
Шрифт:
И вдруг торжественные проводы на отдых пенсионера Федора Петровича Стахурлова; время, говорят, подошло, государство, говорят, сталеварам пенсию раньше других положило, до свиданья. Растерялся. Он уже семь лет как жил без жены, заводом жил, а его выставляют с почетом за ворота. Удивился черствости, обиделся насмерть даже на своих друзей. В скверике перед заводской проходной порвал почетный пропуск, дававший право проходить на завод в любое время, на четыре части порвал. И чтоб ни с кем из заводских не встречаться, в два дня поменял квартиру на
Дядя Федя немножко подтрунивал над собой, над тем, что на старости лет в искусство потянуло. Но про себя считал, что ему здорово повезло, что он не лежит на печке, а занимается таким интересным делом. Ведь что ни говори, а без него настоящего искусства на сцене не получится. Режиссеры, они делают свое, актеры свое, а он тоже строит успех театра из выгородок, бутафорских деревьев и станков. В общем, он втайне считал, что есть и его маленькая заслуга в том, что по вечерам в зале гремят аплодисменты. И еще ему было лестно сознавать, что он посвящен в таинство создания художественного произведения, как когда-то был посвящен в таинство создания плавки на Запорожстали.
Со временем он стал без всякого страха поглядывать на статую музы на фронтоне театра. Ее имя стало легко выговариваться — Мельпомена.
Как-то перед Первомайскими праздниками театр решил помыть музу, ее засиженные голубями плечи и лавровый венок, который она задирала высоко к небу. Дядя Федя взял с собой двух рабочих сцены, ребят-студентов, и полез с ними на крышу. Студентам приказал держать приставленную к спине музы лестницу, а сам взял ведро с водой, щетку и двинулся вверх. На середине лестницы он весело оглянулся на ребят, перегнулся и по-хозяйски похлопал Мельпомену по гипсовому заду широкой ладонью.
— Такая ж баба, как и все.
Сейчас дядя Федя никак не мог разглядеть в темноте, где сидит главный режиссер.
— Константин Ефимович, где вы? — наконец спросил он. — Нечем натягивать задники. Мешочки с песком попрорывались. Я велел их отдать на зашивку.
Дядя Федя нагибался в сторону прохода, туда, где вырисовывались очертания маленького столика, на котором белела большая фарфоровая чашка с кофе. Но голос режиссера обрушился на него откуда-то справа: не то из второго, не то из третьего ряда, потому что Константин Ефимыч во время работы не мог усидеть на одном месте. Он рысцой бегал между рядами по всему зрительному залу, то прячась в амфитеатре под навесом балконов, то вдруг устремляясь к оркестровой яме, то забираясь на средние места, с трудом протискивая свой живот между креслами. Сейчас в его голосе жили уже не три-четыре вороны, а все десять и все разом каркнули:
— Это вас надо отдать на зашивку. Если вам мало двух минут, возьмите пять, десять, два часа, два года, черт возьми, но сделайте так, как я просил!
Дядю Федю сдуло со сиены. Константин Ефимович шумно перебрался в проход за свой столик, грузно уселся, отхлебнул из чашки глоток черного кофе. Пошарил по карманам, вытащил папиросы и
В зрительном зале и во всех трех ярусах водворилась тишина. Слышно было только, как дядя Федя, где-то далеко за сиеной, шепотом гоняет своих нерасторопных помощников.
В бельэтаже скрипнуло кресло. Режиссер недовольно повернул голову.
— Анна Ивановна, я же просил никого не пускать на репетицию.
— Никого и нет, — откуда-то сверху послышался робкий голос Анны Ивановны, — все двери на всех этажах замкнуты, а ключи у меня.
Она для убедительности погремела ключами.
Константин Ефимович помолчал, но через минуту снова занервничал. Хриплым голосом, но пока все еще сдержанно, он спросил:
— В чем там дело?
В ответ — молчание.
— Катя, Катя, в чем там дело? Почему не начинаем?
Занавес зашевелился. Около правой кулисы вынырнула юркая маленькая лохматая голова в очках на тонкой шее. Это и была Катя, помощник режиссера. Туловище помощника скрывал занавес. Голова качнулась из стороны в сторону, подслеповато моргнула, словно ее там подергали за ниточки, и выпалила визгливым голосом:
— Константин Ефимович, Шарова нету.
— Мне не нужен Шаров. Я же сказал, что начнем без него. Никто не хочет ничего запоминать. Да открывайте же занавес.
— Сейчас.
Очкастая голова на тонкой шее качнулась вправо, влево и исчезла. Занавес насторожился и медленно пополз в разные стороны.
— Стоп!.. Стоп!… Музыка! Вы что там, заснули? Сначала, все сначала.
Занавес в нерешительности замер, потом робко пополз назад. У противоположной кулисы снова вынырнула нелепая голова в очках.
— Можно начинать?
— Да! Да, черт побери!.. Стоп! Стоп! А где статуя?
— Константин Ефимыч, статуя еще не готова.
— Как не готова? Сегодня генеральная репетиция или нет? Я вас спрашиваю!..
— Первая генеральная.
— Так что же вы мне голову морочите! Чтобы сейчас же немедленно была статуя. Я не могу без нее репетировать. Я ее обыгрываю.
— Где же я вам возьму статую, если она не готова?
— Не знаю, не знаю, черт побери! Хоть сами становитесь.
— Если хотите, я могу стать.
— Да, да, хочу.
— Пожалуйста.
Худая, необыкновенно длинная женщина в очках, согнутая под тяжестью своего роста, перешагнула через садовую скамейку и, опустив беспомощно длинные, костлявые руки, как аист, зашагала в угол сцены.
— Не там, не там! Стоп! Здесь. Станьте на что-нибудь.
Дядя Федя вытолкнул на сцену стул. Катя приподняла юбку, обнажив острые старческие коленки, и неуверенно взобралась на этот шаткий пьедестал. Вытянув шею, она посмотрела в зрительный зал, но выпрямиться и выпустить из рук спинку стула так и не решилась. Константин Ефимыч некоторое время смотрел на сцену, потом зарычал. В его голосе вместо ворон забесновались львы и тигры.
— Нет! Нет!!!
— Не кричите так, а то я упаду.