В году тринадцать месяцев
Шрифт:
Внезапно прямо в комнату врывается соседский праздник с музыкой, с шумом, словно кто повернул регулятор громкости. Татьяна оборачивается и видит настежь открытую дверь и пожаловавшую в гости Таисию Демонову. Соседка стояла на пороге, пытаясь опереться на дверь, которая все время ускользала из-под ее спины.
— Танечка, дорогая моя, ты не смотри, что я простого роду-племени. Я понимать умею. Ой, что это я?.. Шатает. Танечка, я вчера ругалась за то, что свет ты в уборной не загасила, не помни зла. Помиримся. Не попомни простому человеку. Я сказала и забыла,
Сказала, покачнулась, с удивлением прислушалась к тому, что делается в коридоре. После небольшой возни там что-то опрокинулось и около самой двери кого-то крепко стукнули о стену…
— Пусти!
— Стой! Я тебе морду разобью в кровь. Куда бежишь? Катя! Иди сюда. Целуй мою жену, мою Катечку.
— Неудобно!
— Целуй! А-а-а! Брезгуешь? Стой! Я тебе свою родную жену, а ты, гад такой, брезгуешь?
Уловив, что наступил кульминационный момент, Таисия выпустила ручку двери и попятилась.
— Извини, Танечка… Это Семен, друг Юркин. Добрая душа. Последнюю рубашку отдаст. Танечка, я сейчас.
Татьяна собралась повесить шубку в шкаф, но дверь опять широко распахнулась, и с двумя рюмками появился рыжий парень в белой силоновой рубашке с короткими рукавами, в галифе и сапогах. Сам виновник торжества.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вы меня не бойтесь, я пьяный еще лучше, чем трезвый. Моя фамилия Юрий… Юрий Демонов. Честное слово. Не верите? Я зашел познакомиться, чтоб вы знали.
— Очень приятно.
— Нет, это мне очень приятно. Вы — артистка, а я кто? Кирзовый сапог. Это мне очень даже приятно.
Расплескивая вино, он пытался ей всучить рюмку. Татьяна взяла, но пить отказалась.
— Садитесь лучше.
— Ни за что! Мне просто приятно, и все. А пьяный я потому, что у меня такая жизнь. Приехал из армии — надо отметить? Надо… Я сам слесарь-водопроводчик. Кран поставить — надо отметить? Надо. У меня такая жизнь — отмечать все. Это у меня принцип отмечать все. Я поставил кран или мне поставили кран — все равно надо отметить.
Татьяна не знала, что делать. То ли выставить соседа с рюмкой вежливо за дверь, то ли продолжать нелепый разговор.
— Хорошо, что вы приехали, — неуверенно сказала она. — А то у нас кран на кухне совсем испортился.
— На кухне? — изумился Юрий. — Пойдемте на кухню.
— Ну, зачем же сейчас, празднуйте.
— Нет, я пойду сейчас же на кухню. У меня такой прынцип. Сделать, и все. Кум королю. У меня такой прынцип. Кран испорчен? Это вы точно говорите?
Она пожала плечами.
— Может быть, он уже исправлен.
— Нет, не исправлен. Я пошел. До свиданья. У меня такой прынцип.
Юрий ушел, оставив в руках у Татьяны рюмку-тонконожку. Вина в ней оставалось совсем немного, меньше половины. Но вполне могло хватить для тоста.
«За что выпьем, Танька?»
«За
«Ну и загнула».
«Спорим?»
Она любила мысленные споры с собой. Она была не только актрисой, она была для себя целым театром. И когда у нее случалось хорошее настроение, всегда немножко играла и немножко была зрителем.
Выпив, бережно опустила рюмку на тумбочку и долго не отнимала пальцев от хрупкого стекла. Вспомнила вдруг отца. Странное воспоминание. Отец с самого первого ее дня не жил с ними, он приходил большой, веселый, загораживал широкими плечами всю дверь.
Он работал на стекольном заводе и, когда приходил, обязательно приносил в подарок несколько рюмок-тонконожек.
Татьяне разрешалось ими играть.
Потом он куда-то сгинул. Это было перед самой войной, до кошмарных бомбежек, когда… погибла мать.
В восемь лет у Татьяны уже не было ни отца, ни матери. От отца остались только рюмки, а от матери — патефон, обитый синим дерматином, и стопка старых пластинок в потрепанных конвертах. Да еще неровный невысокий холмик без креста, без таблички, просто под номером «2213».
Мать работала телефонисткой на телеграфе, и это был как бы ее последний телефонный номер, по которому не позвонишь. Абонент спит…
2
Солнце, по замыслу художника, должно было ярким желтым пятном катиться по синему полю горизонта. Но рабочие сцены плохо натянули задник. Он обвис, подобно парусу в безветренную погоду, образовались складки, и круглощекое солнцево лицо недовольно вытянулось.
Татьяна, одетая официанткой, стояла у левой кулисы. В одной руке она держала поднос, другой машинально теребила край пыльного бархатного занавеса. Из темноты зрительного зала, как из мрачного царства Аида, доносился каркающий голос главного режиссера. Казалось, в его голосе поселились сразу три или четыре охрипшие вороны.
— Федя! Федя!.. Где там Федя?.. Федя, я же просил вас. Мне нужно молодое солнце. Понимаете? Семнадцатилетнее. А этому морщинистому эллипсу три тысячи лет. Не меньше, слышите? Закройте занавес! Даю вам еще две минуты.
Занавес вырвался из рук Татьяны и пополз, загораживая темноту зрительного зала. Татьяна прислонилась к кулисе. Совсем рядом змеились по стене многочисленные толстые и тонкие веревки, стоял бутафорский фикус в кадке. Дядя Федя отставил кадку с фикусом, выпутался из закрывающегося занавеса и, подойдя к самому краю сцены, сильно нагнулся вперед, пытаясь в темноте зрительного зала увидеть режиссера.
Вся жизнь Федора Петровича Стахурлова, дяди Феди, или просто Феди, как его называл на репетициях для краткости режиссер, прошла совсем не в театре и даже не в этом городе. Прошла она у него в Запорожье. Варил сталь. Каждое утро ходил на работу мимо своего портрета, красовавшегося в аллее передовиков. Хмурился недовольно, зачем, мол, нужно делать из рабочего человека артиста, а сердце отстукивало радость, гордость за себя.