В каждую субботу, вечером
Шрифт:
Все это звучало очень просто, понятно, но почему-то Артюша не мог произнести ни слова. Хотел — и не мог.
Кирилл Константинович случайно поймал его взгляд и понял его по-своему. Брови его дрогнули. Он не хотел, чтобы Артюша его жалел. Он вообще не любил, чтобы его жалели. Никто, никогда!
Он закурил сигарету. Синий слоистый дым поплыл в окно.
— Пока придет мама, — пояснил он, отгоняя дым рукой.
Рука у него была маленькой, с крупными жилами. Уже немолодая, почти стариковская рука. Но Артюша смотрел на нее и впервые
— Дождя нет? — спросил Артюша.
— Нет, сперва покапало, а теперь перестало.
Артюша медленно развязал галстук, свернул его ленточкой.
— Вы будете дома?
— А куда же мне идти? — ответил Кирилл Константинович. — Подожду маму…
— Я тоже.
Кирилл Константинович стряхнул пепел с сигареты.
— Разве ты не уходишь? Ты вроде нынче собирался куда-то с ребятами…
— Никуда я не собирался, — ответил Артюша. — С чего вы это взяли?
Часы Павла Бурэ
Ранней зимой в начале сорок седьмого Алексей Дмитриев нежданно-негаданно возвратился домой. Он полагал, что семья давно уже оплакала его, отстрадала по нем и мало-помалу, как оно и бывает, начала привыкать к мысли, что его уже нет на земле. А он, оказалось, был в партизанах, потом попал в плен, и, так вот одно цеплялось за другое, не было никакой возможности дать знать домой о том, что не погиб, остался в живых.
В тот день Клава, жена Дмитриева, работала в первой смене, дома была только дочка Маша, двенадцатилетняя школьница, и Петька, который родился недели за три до того, как Дмитриев ушел на фронт.
Маша открыла Дмитриеву дверь, спросила, не впуская его в квартиру:
— Вам кого?
Он молчал, пораженный ее вытянувшейся фигуркой, еще не девичьей, но уже не детски длинноногой, тонкой в талии, широко расставленными, как у него, глазами и тем неуловимым, но в то же самое время бесспорным сходством с Клавой, которое, как он понимал, с каждым годом будет все более зримым и ясным.
Маша отступила назад.
— Вам кого? — повторила она. Тогда он не выдержал, шагнул, крепко прижал ее к себе.
И она вдруг догадалась, кто это, затихла, стоя возле него, щека к щеке.
Из комнаты напротив выползла старуха Квашнева; Дмитриев помнил ее бодрой, неутомимой хлопотуньей, в канун каждого праздника она допоздна не отходила от плиты и все жарила, пекла, тушила, варила, готовилась хорошенько принять и угостить сына с женой и с внучкой, приезжавших в праздники к ней в гости издалека, чуть ли не из Волоколамска…
Дмитриев удивился, как же изменилась Квашнева, постарела, совсем на себя непохожая стала. Щуря подслеповатые глаза, она вглядывалась в него, обеими руками держа кастрюлю.
— Здравствуйте, Полина Кузьминична, — сказал Дмитриев.
— Здравствуйте, — безразлично ответила она и прошествовала на кухню.
— Не узнала
— Здесь темно, — ответила дочка.
Они вместе вошли в комнату, бедную, но прибранную. Не было в комнате ни половичков, ни ковра на стене, ни зеркала в богатой, резной раме орехового дерева, всего того, что когда-то украшало их комнату, делало ее уютной и нарядной.
Дмитриев хотел было спросить у дочки, куда все это подевалось, скажем, хотя бы ковер или зеркало, как внезапно из-под стола вылез Петька и уставился на отца, глядя в упор большими и ясными глазами.
— Петька! — только и проговорил, вернее простонал Дмитриев, нагнулся к сыну, прижал к себе, потом вскинул вверх, посадил на свое плечо. Петька бесстрашно смотрел на него сверху вниз.
— Сынок, сынок, — приговаривал Дмитриев. — Это я, папка, папка твой, слышишь?
— Слышу, — ответил довольный Петька.
Обхватив голову отца обеими руками, задрыгал худыми ножонками.
— Ты папа? — спросил он. — Всамделишный папка?
— Всамделишный, всамделишный, сынок!..
— Он, папа, все о тебе спрашивал, где мой папа, где мой папа, все спрашивал, — сказала Маша. — Почему нет у меня папы? А какой у меня папа?
Маша подняла к Пете счастливое лицо:
— Гляди, Петька, это наш папа, папа наш, слышишь? Приехал наш папа…
Маша все повторяла и повторяла слово «папа», Дмитриев понял, как она, бедная девочка, должно быть, сильно соскучилась по нем и теперь по-своему наверстывала, со всех сторон обсасывала давно непроизносимое слово.
Он слушал, как во сне, ее голос, чуть-чуть походивший на Клавин.
— Пап, я тебя часто вспоминала, каждый день. Как там наш папа, все думали. Мама говорит, не верю, что он без вести пропал, он живой, а я говорю, наш папа жив, он не мог погибнуть, он вернется к нам…
— Ну вот и увиделись, дочка, — сказал Дмитриев, с трудом удерживая слезы.
Он осторожно опустил Петьку на пол и, обессиленный от счастья, сел за стол…
Вот он, его дом, о котором думал, не переставая, все эти страшные годы, родной угол, родной очаг, непогасший, самое его дорогое…
Дмитриев вынул из кармана кисет и дрожащими пальцами свернул цигарку.
Запахло горьким самосадом, неторопливый дым поплыл по комнате, направляясь к раскрытой форточке.
— Рассказывай, — попросил Дмитриев Машу. — Рассказывай все… Как живете-то без меня?!
— Хорошо живем, — сказала Маша. — Мама рабочую карточку получает и наши детские… еще иногда для Петьки молока принесет, целую бутылку. Потом у нас огород за городом, маме на заводе выделили, у нас там картофель, мы прошлый год двенадцать мешков собрали.
— А мама что, все на своем «Серпе»?
— Она на заводе «Серп и молот», — не без гордости отчеканила Маша.
— А ты в школе учишься?
— Конечно. Я в четвертом классе.
— В четвертом?
Он пожал плечами.
— Вроде бы велика малость для четвертого.