В каждую субботу, вечером
Шрифт:
Квашнева полезла в свой карман, вынула из него что-то завернутое в бумагу.
— Возьми, Алексей, может, пригодится…
Дмитриев развернул бумагу. Большие круглые часы-луковица блеснули на его ладони.
— Что это? — спросил Дмитриев.
— Часы, разве не видишь? — удивленно сказала Клава.
— Это Павел Бурэ, — сказала Квашнева, — еще отца моего, старинные. Все для Вовы берегла, думала, он их носить будет…
— Да не надо, Полина Кузьминична, — сказала Клава. —
— Зачем мне? — спросила Квашнева. — А твоему и в самом деле пригодятся. Сама же говорила, что сменяла его часы-то…
— Спасибо, — сказал Дмитриев. — Большое спасибо…
Квашнева не ответила, пошла к дверям, на пороге обернулась, молча вглядываясь в Дмитриева, словно хотела еще раз хорошенько разглядеть его и получше запомнить…
Старые яблони
Летом она приезжает сюда часто. С утра уже появляется в этом замоскворецком нешироком дворике.
Сидит на скамейке возле ворот, худенькая, как бы истонченная временем, но еще крепкая на вид, хотя уже вошла в пору глубокой старости.
К ней привыкли. Иные проходят мимо, не замечая, но иные, их больше, останавливаются возле нее, перебрасываясь немногими словами.
Во дворе, в двухэтажном флигеле расположилось некое учреждение с длинным, хитрым названием, что-то вроде «Ремавтостройснабтрест».
Здесь, в этом самом флигеле, в котором нынче находится не то контора, не то трест, она прожила почти всю жизнь.
Без малого шестьдесят лет прошло с того дня, когда однажды зимой Таня переехала к Ване, во 2-й Бабьегородский переулок.
Крохотные две комнатки, оклеенные пестрыми обоями, низкие потолки, уютные печи, выложенные голубыми и белыми изразцами, окна глядят во двор, где растут кусты акации, одичавшая смородина и мелкая малина.
Как это все случилось?
Многое уже не помнится, только живет в памяти Ванин голос, его южный говорок:
— Я не могу без тебя, Таня.
— Я тоже не могу, — сказала она.
Шли они тогда зимним вечером по Калужской; сыпал снег, отсвет фонарей лежал на сугробах. Голубые тени то забегали вперед, то почему-то оставались позади, плелись, словно бы в чем-то виноватые…
Ваня остановился, вглядываясь в румяное с мороза Танино лицо, осторожно обнял, повернул к себе, прижался холодной щекой к ее щеке.
Так они стояли долго, а снег все сыпал да сыпал, оседая крупными, влажными, быстро тающими хлопьями на плечах, на заснеженной, насквозь промерзшей земле, на тяжелых ветвях деревьев.
Потом они поселились вместе во 2-м Бабьегородском.
Иной раз кажется, жизнь пронеслась, пробежала, мелькнула, как один день. С ясным
В июле сорок первого Ваня ушел в народное ополчение. Время от времени приходили от него коротенькие письма: жив, здоров, береги себя, увидимся, когда разобьем врага.
Как же она тосковала! Он был для нее всем, самым родным, единственным, навсегда любимым. Детей не завели, родители умерли, осталось их всего лишь двое — он для нее, она для него…
Ваня вернулся с войны спустя два года, потеряв на фронте ногу. Когда она увидела его на костылях, не выдержала, зарыдала в голос. А он сказал:
— Чего ты плачешь? Ведь живой же…
— Я от счастья, — сказала она.
И он согласился.
— Да, ты права, это счастье…
Он всегда любил землю, а теперь, вернувшись с войны, по целым часам копался в земле, сажал во дворе яблони, ягодные кусты, поливал, удобрял, рыхлил, окучивал. И совсем по-детски радовался, когда видел первые молодые листья на тоненьком саженце…
И она была счастлива, глядя на него. Пусть радуется, ведь после всего, пережитого на фронте, такая вот скромная радость поистине омывает душу, подобно ключевой воде в жаркий полдень…
По весне их двор походил на дачный сад где-нибудь в Подмосковье.
Цвела белая и лиловая сирень, росли цветы — анютины глазки, маргаритки, флоксы, зеленели листья яблонь-трехлеток.
Местные мальчишки лазили во все окрестные сады, ломали сирень, сбивали зеленые яблоки, рвали цветы, но его сад обходили стороной, словно сговорились.
Ваня уверял:
— Это потому, что я знаю такое приворотное слово.
Наверно, когда-то в юности он выбрал себе совсем не ту профессию. Ему бы жить где-нибудь в провинции, в Угличе, или в Таруссе, или еще где-либо, быть агрономом, садоводом, день-деньской копаться в земле, скрещивать различные сорта плодов, выращивать овощи и цветы…
Он умер раньше ее. В глубине души она была уверена, что ей предстоит умереть первой: у нее плохое сердце, увеличена печень, частые головные боли.
А он как-то вышел на улицу, за хлебом, не доходя до булочной, упал, потерял сознание.
В постели пролежал недолго, всего десять дней. Вся левая половина была парализована, говорить не мог, на желтом, резко исхудавшем лице жили одни лишь глаза, светло-голубые, с крохотным коричневым зрачком.
Незадолго до конца речь снова вернулась к нему.
— Где мама? — спросил.
— Я здесь, — ответила она.
Он слабо, как бы через силу улыбнулся, и сердце ее сжалось от этой вымученной, едва заметной улыбки.