В мире Достоевского. Слово живое и мертвое
Шрифт:
Россия в числе своих наиболее великих сынов может называться и родиной Тургенева, как и родиной Л. Толстого, Достоевского. Но если назвать одного «избранника» России, то с наибольшим правом им должен быть назван Пушкин, потому что, по словам Тургенева, он «был великолепный русский художник. Именно: русский!.. Пушкин был центральный художник, человек, близко стоявший к самому средоточию русской жизни».
На празднествах в честь открытия памятника Пушкину, как мы знаем, было произнесено много прекрасных слов в адрес великого поэта. Наиболее весомые слова сказал тогда Федор Михайлович Достоевский, объяснивший русскому обществу, почему только Пушкину принадлежит исключительное право называться подлинно народным, истинно национальным поэтом, нашим «пророчеством и указанием».
Но и речь Тургенева, которая тоже произвела неизгладимое впечатление на
Незадолго перед смертью писал он своему другу, поэту Полонскому: «Когда вы будете в Спасском, поклонитесь от меня дому, саду, моему молодому дубу, – родине поклонитесь…»
Творчество Тургенева в целом – это его земной, сыновний поклон Родине. Обратите внимание: слово «Родина» у Тургенева стоит здесь рядом с «молодым дубом». Это почти символично: Тургенев любил молодость во всех ее проявлениях. Любил, ценил и верил в нее, в ее силы, в ее путь, в то, что именно молодости принадлежит будущее Родины. В известном смысле мы можем сказать, что Тургенев и писал прежде всего для молодых. И кому же, как не молодости, дорожить заветами русского писателя.
1979
Жить среди народа
«Вспомните, – говорил Чехов, – что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими… имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение».
Он пришел в этот мир 120 лет назад. Пришел, чтобы остаться в нем навечно. Он стал неотъемлемой частью нашего сознания, так что и сегодня во многом, чаще всего и не замечая этого, мы думаем и чувствуем Чеховым. И все-таки такую постоянную необходимость присутствия в нас Чехова легче ощутить, нежели осмыслить и объяснить.
Все в мире Чехова так просто и так обыденно и так, казалось бы, даже приземленно, что порою диву даешься – да за что же мы любим его такой искренней нежной любовью, чем так дороги нам его «скучные истории», «житейские мелочи» с их «сонной одурью» и «скукой жизни»; чему учат нас, чем питают до сих пор наше сознание, нашу душу все эти «маленькие человечки» с их «рыбьей любовью», «зубной болью» и прочей повседневной «обычной канителью»? Мир Чехова, кажется, самый густонаселенный во всей русской литературе, но что это за население? – мелюзга: чиновники, актеры, врачи, адвокаты средней руки, обыватели, купчишки, официанты, лавочники, дьячки, экономки, «человеки в футляре», «дамы с собачками» и без собачек… Они живут в мире мелкой клеветы, в суете сует, хамелеонстве, корыстной и бескорыстной лжи; они хандрят, им скучно, они женятся, удят рыбу, зевают, убегают к любовникам и от любовниц, бранятся скуки ради, тихо ненавидят жен и презирают мужей, занимают деньги, безропотно мрут от дифтерита или помирают смертью чиновника…
Но все-таки есть и другие. Есть люди молодые, ищущие, с порывом к идеалу, с мучительным и вечным вопросом: что делать? Героиня «Скучной истории» с последней надеждой задает этот вопрос знаменитому профессору: «Ведь вы умны, образованны, долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?» И «учитель» произносит убийственное: «По совести, Катя: не знаю… Давай, Катя, завтракать». Это если по совести. Чаще же «идеалы» героев колеблются между двумя крайностями, между: «Вы спрашиваете, чего я хочу? О, я хочу, чтобы там, вдали, под сводами южного неба ваша маленькая ручка томно трепетала в моей руке…» и – «ему хотелось запить…».
Нет, нам не смешно. Это юный Чехов – Чехонте умел облечь расхожий анекдот в маленький шедевр, от которого сразу становилось смешно и грустно. Зрелый писатель вызывает у нас совсем иное чувство. Какое? Чехов не издевается над своими «скучными» героями и, как правило, не смеется над ними. Он понимает их. Сочувствует им. Он их любит. И мы отчего-то не торопимся свысока осудить их, снисходительно посмеяться над ними. Что-то нам мешает. Есть в большинстве из них, даже самых никчемных, потерянных, смешных, что-то трогательное, что заставляет относиться к ним скорее как к несчастным, попавшим в большую, общую для всех беду, нежели как к людям, достойным побивания каменьями. Чехов, как создатель своих героев, чаще всего внушает нам: да, они смешны и жалки со своими грехами и грешками, но кто из вас ни разу по испытывал скуки, кому никогда не приходилось изворачиваться, хамелеонничать, трусить; кто
Да, есть, есть среди чеховских героев немало и светлых личностей с жаждой идеала и справедливости. Но: «я был светлой личностью, от которой никому не светло…» – признается, по совести, один из них, Иван Петрович Войницкий, герой «Дяди Вани». Хотел бы ошибиться, но мне кажется, что даже и талантливые (экранные и сценические) прочтения Чехова сегодня дальше этого не идут. «Суждены вам благие порывы, но свершить ничего не дано», – как бы говорит нам Чехов таких прочтений. Да Чехов ли это? Весь ли Чехов?
В чем же уроки Чехова? Душевная слепота окружающих убивает «великого, необыкновенного человека» – доктора Дымова, который был для всех слишком обыкновенным, незначительным («Попрыгунья»), А ведь окружали его не враги – жена, друзья, знакомые. Веселые, беспечные; не без грехов, но, в общем-то, милые по-своему люди. Не какие-нибудь исчадия ада. И доктор Рагин, может быть, единственный порядочный, честный и уж, конечно, самый деликатный человек в городе. Он видит несправедливости, но знает слишком хорошо – плетью обуха не перешибешь… И благодаря его «философии непротивления злу» гибнут люди в «Палате № 6».
«От сытости, – записал Чехов, – начинается либеральная умеренность». Душевная сытость обращается в духовную нищету, в нравственную преступность.
И все-таки оружие Чехова отнюдь не «муза пламенной сатиры» и не «железный стих, облитый горечью и злостью». Его оружие – душевное благородство такой искренности и такого всепонимания, что человек, которого коснулось оно, становится уже не совсем тем человеком, которым был до этого соприкосновения. Нет, из его всепонимания отнюдь не следует и всепрощение. Его любовь ко всякому человеку, если он еще человек, не примиряет его с грехами и грешками этого человека, но – напротив – она-то и дает право, нет, обязывает сказать ему правду о нем. Сказать деликатно, но – и беспощадно. Он и сам находится как бы между ними – он такой же, как они, и ему, как им, ничто человеческое не чуждо, и его давит та же самая среда, что их, та же самая «скука жизни», те же «житейские мелочи». Но он все-таки в отличие от них сумел не стать «жертвой обстоятельств».
Это о себе он сказал: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании… поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош… лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…» Нет, он не родился колоссом. Ему ли, Чехову, не понимать своих героев? Ему ли предавать их оскорбительному бичеванию, высокомерному уничижению, поучать? Он каждым своим рассказом бросался на помощь другим, вооруженный лишь сочувственной беспощадностью слова: «Проснись, «маленький», «серый» человечек, выдави из себя раба, потому что ты – не раб, у тебя только «не хватает характера, веры в свое право» быть человеком. Большим человеком» – вот природа этой чеховской беспощадности.