В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
Тем не менее ты утверждаешь, что твоя история особенная.
В каком-то смысле. Как и твоя.
Что ж, поглядим…
Если готов, начнем. Пожалуй, с больницы?
Стоит ли?
Ну как знаешь…
Не уведет ли нас это слишком далеко? Ведь придется волей-неволей затронуть тему войны, неустроенного быта тех лет, ибо упомянутый несчастный случай, он же авария, когда ты опрокинул на себя котел с кипятком, стоявший на пышущей жаром печке-буржуйке, куда его поставила бабушка, имеет вполне конкретные социально-исторические предпосылки и корни. А тут уж как не вспомнить бабушкины злоключения до и после первой империалистической? И мигом окажемся либо в окопах Галиции, либо на Закавказском русско-турецком фронте. То и другое нам, согласись, ни к чему.
Больницы все равно не избежать.
Коли так,
Ладно, начинай с терапевтического.
Ты учился тогда в восьмом классе и уже находился в том намагниченном состоянии, когда неизвестно откуда возникает потребность в любви. Это странное состояние, томление, жажда непонятного невольно рождает в разгоряченном воображении целый калейдоскоп образов Прекрасной Дамы, и нет ничего удивительного в том, что однажды ты остановил свой ищущий взгляд на незнакомке из другой, в недавнем прошлом женской школы — на девочке, которая той осенью перешла в ваш класс. Ты почти еще ничего не знал о ней, потому что проболел все начало учебного года, пролежал сперва дома с двусторонним двукратным воспалением легких, а потом угодил в больницу. В письмах одноклассников, которые передавали тебе вместе с яблоками, печеньем и конфетами, — в толстых, как увесистые пачки банкнот, коллективных посланиях, исполненных в той преувеличенно шутливой манере, из которой ты можешь теперь заключить, что состояние твоего здоровья воспринималось ими как весьма тревожащее, даже угрожающее, — стали все чаще мелькать имя и фамилия девочки, внешность которой ты всякий раз с трудом пытался вспомнить.
Что же ты помнил?
Простые коричневые чулки, бледную в прыщах кожу, заплетенные в короткую пышную косу темные с рыжеватым отливом, вьющиеся волосы — наиболее яркую, резко контрастирующую с остальными деталь ее внешности, лоснящееся сзади школьное форменное платье, а также узкую синюшную ладонь на фоне потертого линолеума школьной доски, когда эта вызванная отвечать девочка, державшаяся очень прямо и отчужденно, аккуратно писала на ней мелом. Да, вот еще что. Уже в ту пору некоторыми, а позже большинством, было признано, что у нее великолепная фигура. В десятом классе кто-то из школьных друзей, кажется Херувим, выразил это всеобщее признание в несколько парадоксальной форме, заметив, что если к ее фигуре приставить другую голову, получилось бы именно то, что нужно.
Хочешь сказать, что у нее было некрасивое лицо?
Тут не может быть двух мнений.
Как же оно ухитрилось впоследствии стать прекрасным?
В том-то и загадка.
Пожалуй, действительно стоит начать с больницы. Ведь двумя годами позже о н а тоже лежала там?
Да, с гайморитом.
У нее были сильные головные боли? Что, действительно гайморит?
Вроде бы.
Говорят, когда у женщины ничего не болит, у нее болит голова. Так давай покончим с письмами. Что было в них?
Ее имя и фамилия. Это главное.
Ясно. Они вошли в твое сознание или подсознание как реклама. Промелькнуло несколько кадриков, вмонтированных в киноленту, это заняло всего долю секунды, так что глаз не успел даже зафиксировать, а потом ты отправился в магазин и вроде бы по собственному выбору купил зубную пасту именно той, а не другой фирмы, вовсе не догадываясь, что над тобой совершено насилие. Ты это хотел сказать? Что еще? Напряги память, вспомни.
Несколько забавных сплетен, мелочей школьной жизни. Девочка-зазнайка, с ней никто не дружит, но она в центре внимания класса — и не только вашего 8-го «А», но и 8-го «Б», где учатся дочь генерала, сын дипломата, внук члена правительства и несколько других мальчиков из «хороших семей». Кажется, в тех письмах говорилось как раз об ее тяготении именно к той компании. Действительно, потом она некоторое время дружила лишь с ними, только к ним ходила в гости — в тот известный тебе генеральский дом на другой стороне улицы Горького.
Но ведь это естественно. Ты же знаешь, что дочь генерала стала ее ближайшей и единственной подругой. Помнишь, как ее звали?
Она была самой высокой девочкой в школе, и ее звали Дылдой. Ее мамаша-генеральша, активистка родительского комитета, организовала у себя дома неофициальный салон для избранных
К нему?
Надеюсь, помнишь, к а к ты ее ревновал… Неужели никогда раньше ты не задавался вопросом: почему вдруг произошел ее резкий отход, вернее, о т т о р ж е н и е от той компании, и простая ли случайность, что как раз в это время она впервые обратила внимание на тебя? Ведь такой резкий поворот — от них к тебе — оказался для нее столь многосторонне болезненным, что девушка впала в полосу мучительных недомоганий. В разное время и с разной продолжительностью у нее потом часто болели голова, уши, сердце, суставы. И еще я хочу напомнить тебе о жуткой истории — попытки изнасилования ее в лифте дома на улице Горького каким-то хулиганом. Как думаешь, почему это не осталось ее тайной? Зачем она рассказала тебе об этом со слезами на глазах, объявившись после трехдневного отсутствия в школе?
Да, это было ужасно.
На самом деле самое ужасное заключалось в том, что именно тогда впервые ты почувствовал неискупимую вину перед ней и ощутил полное свое унизительное бессилие. Ты во всем винил одного себя. Ведь это ты не проводил ее до самой двери квартиры Дылды. Ты не оказался в нужный момент рядом, не защитил…
Думаешь, за ее откровенностью крылся какой-то обман, попытка замести следы греха, ввести в заблуждение?
А ты сам подумай. Во всяком случае, мне кажется, что какой-то изначальный обман постоянно разъедал ее душу.
Ах, исследователь! Твое упорное желание всему найти рациональное объяснение просто смехотворно. Ведь причина ошибок и мучений заключается не в том, что мы чего-то не понимаем или не предвидим, а в непоследовательности, необъяснимости наших чувств и поступков. Пусть твои рассуждения тысячу раз правильны, от этого не легче. Извини, если что скажу не по-твоему, но ту девочку, скромно стоящую у доски в простых грубых чулках, в лоснящемся от долгого сидения за школьной партой коричневом форменном платье, из которого она так и не выросла, ибо созрела гораздо раньше всех нас, молокососов и говнюков, я в обиду не дам. Неужели ты и теперь не понимаешь, седеющий человек, кем была она на самом деле, эта первая твоя любовь?
Она была возрастной болезнью.
В ы с о к о й б о л е з н ь ю.
Какая уж там высота?!. Присмотрись повнимательнее к ее узкой ладони с уверенно зажатым в пальцах кусочком мела. Небось и не догадываешься, что эти синюшные мурашки — явный признак подавленных страстей, предвестие будущих слез и истерик.
Полно!
Да, да. Тихая бледнолицая задавала из 8-го «А» уже тогда осознала великую несправедливость своего положения. Она была о себе достаточно высокого мнения, чтобы постоянно чувствовать непереносимую униженность прозябания в девятиметровой клетушке, где все спали на головах друг у друга: ее проклятый родителями отец, ее мать, навсегда поссорившая его с близкими из-за несогласия на этот брак, и маленькая белобрысая сестренка, для эмалированного горшка которой едва удавалось выкроить место в одной из немногих щелей. А ты со своей щенячьей наивностью и легкомыслием никогда даже не задумывался над этим — вот главная ошибка, источник будущих бед. Давай же хоть теперь, задним числом, восстановим истинный ход событий. Иначе остаться тебе навек невыросшей улиткой и умереть в той обызвествленной раковине, куда — не станем закрывать теперь на это глаза — она с самого начала пыталась тебя загнать.