В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
Но-о-о, мертвая!.. Пошел! Пошел!
Что?
Поехали, говорю, дальше.
Разве школьные каникулы кончились?
А тебе, кажется, еще не надоело болтаться между Пушкинской площадью и Манежем…
Просто всегда бывает немного грустно, когда подходят к концу школьные каникулы. Давай-ка подсыпем немного снега на асфальт — незабываемого романтического снежка крутой зимы 1956-го. Потом ведь начнется такое бесснежье. На долгие годы. Даже десятилетия. Грязь, слякоть, дожди в феврале.
Раз речь зашла о романтике… О чем ты грезил в четырнадцать лет?
О женщине, это ясно. О женщине-богине.
Полагаю, речь идет о духовном влечении. Иначе зачем попусту тратить время, ошиваясь под окнами Индиры, вместо
Случайный, нечистый, вроде как воровской характер наших отношений.
Кажется, я начинаю кое-что понимать в природе твоей в о з в ы ш е н н о й любви. Скажи, у тебя в роду были крестьяне?
Да, по отцовской линии.
Я так и подумал.
Почему?
Стоило твоей неокрепшей шее почувствовать касание хомута, как разом взыграла кровь крепостных. Все запело и затряслось внутри от восторга. Вот ты и бросился курсировать взад-вперед, будто голубь возле голубицы, по левой, моссоветовской стороне улицы Горького. Как же я сразу не догадался? Ты ведь жаждал не столько любви, сколько р а б с т в а, добровольного закабаления, безвозмездной передачи своей мятущейся, необузданной, необъезженной, необжитой души в надежные, справедливые руки божества, и то, что ни Сильвана, ни Красотка Второгодница не годились на эту господскую душеприимную роль, было слишком уж очевидно.
Почему ты решил, что я нуждался в рабстве?
А как же! Ты вспомни, как дрожала рука, когда, будучи еще только учеником второго класса, ты, по примеру миллионов других, писал письмо Вождю и Учителю, чтобы поздравить его с днем семидесятилетия. В течение двух или трех дней ты не мог от волнения вывести до конца даже его отчество. Этот страх, соединенный с восторгом, был впитан вместе с молоком матери…
Ну что, пора?
Пора, Телелюев.
Тогда последуем дальше. Повернем бирюзовое волшебное колечко на безымянном пальчике Индиры, дабы переместиться еще на месяц вперед, в третью учебную четверть.
Постарайся вспомнить, когда и при каких обстоятельствах ты впервые попал в ту комнату на улице Горького — вернее, в девятиметровую часть большой комнаты, отгороженную тонкой фанерной перегородкой. Ведь именно в том закутке жила Индира с родителями. Входная дверь из коридора, если не ошибаюсь, представляла собой нечто вроде двух полудверей, выходящих в крошечный тамбур. Левая полудверь вела к ним, а за правой обитало враждебное племя родственников отца, так и не пожелавших признать невестку. Ненавистью, которую они испытывали друг к другу, была, кажется, насквозь пропитана хлипкая звукопроницаемая перегородка.
Я постучал…
Итак, ты робко постучал в левую полудверь — зашел под предлогом списать домашнее задание, скажем, по математике. Или по английскому?
Слишком спешишь, приятель.
Ну, разумеется, до того ты несколько раз звонил по телефону, вызывал Индиру из т р и д ц а т ь с е д ь м о й комнаты
Я не раз находил повод, чтобы зайти к ней.
Какое-то время, однако, она противилась твоему приходу.
Все-таки я своего добился.
Только потому, между прочим, что ей скучно и неинтересно было противиться твоей настойчивости. Ну да ладно. Так или иначе, получив ее разрешение, ты летишь стрелой вниз по улице Горького, побивая общесоюзные и мировые рекорды бега на средние дистанции, добегаешь до знакомого застекленного подъезда, непослушной рукой хватаешься за ручку входной двери, на негнущихся ногах поднимаешься по широкой полутемной лестнице, ведущей на второй этаж, в бывшие гостиничные номера, и тут, на повороте, на некотором возвышении обнаруживаешь освещенную изнутри телефонную будку — крошечную часовенку, откуда по временам до твоего дома доносится сладостный благовест, когда ты просишь позвать Индиру Индирову из 37-й комнаты, а чей-то, всякий раз другой, голос тебе отвечает: «Сейчас посмотрю». Ты ждешь и слышишь, как что-то токает и шуршит в трубке. Это голубь воркует с голубкой. Это в последний раз шевелится листва перед появлением заветной звезды в вифлеемском небе. Это шуршат одежды волхвов, склонившихся в безмолвном поклоне перед девой Марией, взирающей на беззащитное дитятко. Этот шум, шорох и шепот — ныне, и присно, и во веки веков: аминь!
Ты идешь по коридору направо, мимо вереницы очень похожих дверей — как бы мимо одной, все время повторяющейся, отраженной несчетное число раз в двойном зеркале. Мимо подвешенных в простенках тазов, электрических плиток, счетчиков и шипящих на полу примусов, керосинок и оцинкованных шаек, корыт, баков с грязным бельем — мимо бывших гостиничных номеров, где когда-то проводили свои холодные дни и жаркие ночи купцы, ревизоры, чиновники, проститутки, сутенеры, карточные шулера, просители, жалобщики, надзиратели, проходимцы — весь этот пестрый российский люд, стекавшийся в Москву по неотложным делам и заботам. Ты скользишь взглядом по верхним косякам темно-вишневых дверей из мореного дуба, где от старых времен сохранились овально-выпуклые жетоны с отбитой, отколупнутой кое-где белой эмалью — как бы эмалированные пасхальные яички с номерами комнат — и вот наконец оказываешься возле т р и д ц а т ь с е д ь м о й, тебе как раз нужной. Стучишь, робко приоткрываешь дверь: «Можно?» — ив этот миг твое сердце, точно лягушка, отчаянно дергается в горле всеми четырьмя лапами.
Никто не отвечает. Развернувшись левым плечом вперед, ты протискиваешься в этот узкий, тесный пенал с небольшим окном в далеком противоположном конце. Свет из окна ярко очерчивает темный профиль Индиры. Она сидит за столом и занимается. Она одна. Вся без малого двухметровая ширина комнаты занята драной тахтой, старым диваном, детской кроваткой, самодельным столиком, двумя венскими стульями и взгроможденной на какие-то другие вещи чертежной доской с кульманом. Посредине оставлен узкий проход, по которому один нетолстый человек, искусно маневрируя между вещами, может с трудом пройти из конца в конец комнаты.
Ты поражен, даже немного напуган этой теснотой и убожеством, но стараешься не показать виду. Здравствуй, — говорит Индира, — вот тебе тетрадь, только завтра перед алгеброй обязательно верни — ну что ты стоишь? — садись — не хочешь, как хочешь — до свидания…
А голуби слетают с крыши, и солнце поднимается над землей, и колокола неистовствуют, а ухо снова, как бы само собой, помимо твоего желания, припадает к дрожащей, звенящей мембране. «Попросите, пожалуйста, Индиру Индирову из 37-й комнаты…»