В русском лесу
Шрифт:
Жилье дяди Тигляя притягивало нас к себе, как магнит, вот по какой причине. Дело в том, что в будке некогда размещался диспетчер карьера — камень дробили для тракта, — а к нему был проведен телефон. Карьер со временем закрыли, а будка осталась, и телефон с ручкой, видно, позабыли убрать. Поселившись в будке, дядя Тигляй сделался хозяином «фатеры» с телефоном. Когда мы гурьбой собирались у дяди Тигляя, для всеобщего веселья мы упрашивали его позвонить куда-нибудь; он поначалу для вида ломался, а потом уступал нам. И начиналось тогда представление, которого мне не забыть во всю жизнь.
Перед началом представления дядя Тигляй долго кашлял, прочищая горло, потом кому-нибудь из нас велел,
— Клуб? Кто это? Ага, зав, тебя-то мне, милка, и надо. Скажи, где ты бываешь в рабочее время? Я целый час звоню. Ну?.. Ладно, не оправдывайся. Если еще раз не застану на рабочем месте, пеняй, милка, на себя. Я вот про что: как у тебя с оркестром? Хорошо? Тогда вот: как первой смене конец, так встретил бы ты рабочих оркестром. Понял? Пока все не выйдут, у копра играть марши. Все.
Дядя Тигляй — настоящий артист, он может легко представиться не только директором Лобановым. Вот он морщится, выдвигает вперед нижнюю челюсть — настоящая старушонка картавая — говорит, шепелявя в трубку:
— Девка, а девка, дай-ка мне родильный дом... Кто, родильный дом? Ага, его-то мне и надоть. Ты кто будешь-то? Санитарка? Ага, скажи, санитарка, я хочу узнать про свою внучку Маруську. А? Что? Рази ты моей внучки не знаешь? Фамилие? По отцу Родивонова... Родивонова, я говорю, Марья Родивонова. По мужику? Да кто ж ее знает, как ее по мужику-то, может, Кащеева, а может, и Бессмертнова. Нет таких, говоришь? Как нет? Ты мне, миленькая, старухе, голову не морочь. Хочу узнать, кого родила Маруська, парня аль девку. Я ейная бабка Луша...
Долго так по-старушечьи говорит дядя Тигляй, — нам смешно. А дяде Тигляю нравится нас смешить. Вот он сбросил с лица маску старухи, изобразил из себя маркшейдера Шнаписа Карла Евсеевича, говорит вкрадчиво в трубку, с лисьей лаской.
— Милая, я так по тебе соскучился! Коша, я иду. А обед-то готов ли? Нет? Ладно, ладно, коша, не огорчайся, я в столовке, в столовке. А ты отдыхай, ничего. Целую, коша... — И дядя Тигляй втягивает сомкнутыми губами воздух, что изображает телефонный поцелуй.
Смешной, веселый, загадочный дядя Тигляй!..
И вот мы явились к нему, чтобы узнать про новенькую. И дядя Тигляй, вникая в нашу просьбу, принялся тотчас повсюду звонить и узнавать. От имени красного уголка при клубе голосом заведующего он спрашивал у отдела кадров рудника: кто такая новенькая, которая жить будет на улице Выездной, — нельзя ли дать ей нагрузку? — голосом председателя от имени поссовета интересовался в рудничной гостинице, где временно жила новенькая: делилась ли она с заведующей гостиницей о семье? Кто муж? Не из раскулаченных ли какая? От имени директора позвонил в милицию: нет ли за новой служащей каких хвостов? Разузнав все досконально, дядя Тигляй нам ответил:
— Серафима Федоровна Колченаева. Двадцать девять лет. С мужем в разводе. Бездетная. Назначена сменным мастером в компрессорную. Из бедняков. Сочувствующая.
Получив исчерпывающий ответ, мы остались довольны, хотя немного и озадачены: что такое сочувствующая? Однако дядя Тигляй на наш вопрос отвечать не стал. Он долго говорил но телефону, надрывая горло, совсем охрип, кашлял. Он махнул рукой, давая понять, что мы лишние, и мы оставили его одного.
Итак, о новенькой мы узнали почти все. И все казалось нам в ней необычным: и то, как одевалась — красиво, нарядно! — и то, как хороша собой, и то, что сочувствующая. Она казалась
Сочувствующая — установили мы с другом в долгой беседе, — это человек, который всем сочувствует. Например, если у человека беда, сочувствующий откликается на нее и помогает чем может.
Как здорово: на нашей улице живет сочувствующая!
Каждый из нас хотел бы сделаться сочувствующим...
Многое мы узнали о Серафиме Федоровне. Мы изучили все ее наряды — во всех она была неизменно хороша: и в узкой облегающей черной юбке, и в сарафане, и в платье с фанбарами, и в ботинках на высоких каблуках, и на низких тоже.
На смену в компрессорной она одевалась в синий рабочий комбинезон, — даже в нем она казалась нам прекрасной.
Вскоре появился у нее ухажер. Мы ненавидели его раньше и по-мальчишески злобно, безжалостно преследовали его, даже каменьями иногда швырялись. Это был гормастер Свиридов, мужик здоровенный, отчаянный матерщинник. Но с тех пор как Свиридов стал ходить к Серафиме Федоровне, мы перестали преследовать его, чтобы не рассердить нашу сочувствующую. Мы даже старались не подглядывать за ними, когда они уединялись в горах. Правда, выбору сочувствующей мы удивлялись, ревновали, но все равно наше восхищение необъяснимо прекрасным было сильнее этих чувств. Идет, идет! Сочувствующая идет! — и мы влюбленно следили за ней из укрытия, не в силах оторвать взгляда от ее красивой фигуры. Ах, как хотелось нам догнать ее и прикоснуться к ней рукой!
А потом неожиданно для нас самих на смену нашей мальчишеской любви к сочувствующей пришла ненависть. Вот как это произошло. Помню, осень в тот год была ранняя, студеная. Уже в начале сентября ветер сбил с деревьев всю листву. В середине сентября выпал первый снег. На улицах образовалась непролазная грязь. Мы ходили в школу не улицей, а по скалам.
Перед осенью на улице Выездной поселились еще новенькие — Чуркины, целая семья. Семья была большая — семь или восемь человек вместе с родителями. Избу рубить из-за близившейся осени было поздно, и Чуркины вырыли себе землянуху и поселились в ней. И лошадь, на которой они приехали на рудник, они поселили в землянухе, вырыв ее по соседству. Пока отец Чуркиных ни в шахту, ни на конный завод не устроился, он зарабатывал на пропитание семьи шишкобоем — бил в тайге кедровые шишки, тер орехи и возил их в мешках вьючно на лошадке. Один рейс — два мешка орехов. Еще один рейс — еще два мешка. На печи в землянухе орехи сушили и выносили их к клубу, в центр поселка, на продажу.
Однажды в двадцатых числах сентября поселок облетела страшная новость: отец Чуркин вместе с гремя маленькими сыновьями замерзли на пути между таежным станом и рудником Берикульским. Отец и сыновья шли навьюченные грузом — котомками с орехами за спиной, и лошадь тоже была под вьюком. Пристали; мокрые с головы до ног, продрогшие от слякоти и ветра, они остановились на дороге и залезли под ближнюю копну согреться и передохнуть. Их сморил мгновенный сон, они отдались ему без сопротивления — и не проснулись. А лошадь под вьюком, не дождавшись хозяев, когда они выберутся из-под копны, пошла знакомой дорогой и вскоре прибрела домой. Чурчиха встретила ее, сняла с нее мешки с орехами, ввела в конскую землянуху, — мужики ее все не возвращались. Тогда Чурчиха, догадавшись, что случилась беда, заголосила на всю Выездную улицу, сзывая людей...