В списках спасенных нет
Шрифт:
— Ви ошень благородный. Я буду рассказывать мой детей о смелий и добрий рюсский капитан.
При этом он сентиментально закрывал глаза и почему-то смотрел на дверь. У Полковского появилось странное ощущение: ему казалось, что немец чего-то боится.
— Все это естественно, — холодно сказал он. — Мы помогли в несчастье женщинам и детям. На моем месте вы бы то же сделали.
— О, та, — говорил немец, косясь на дверь. — Шеловешность преште всего, но ви и ваши моряки сделали нефосмошное. Я буду делать заявлений на фатерлянд о феликотушний рюсский моряки.
Полковскому
— За храбрый рюсский моряк, который умираль, делая спасение женщины и маленький дети!
В это время в дверь постучали, и Полковский облегченно вздохнул: можно не пить, Вошел вахтенный штурман и отозвал капитана в сторону. Тэпке побледнел, посмотрел на часы, переглянулся со своими спутниками. Когда Полковский, извиняясь, вернулся к столу, Тэпке встал, заискивающе улыбнулся и сказал:
— Я буду просить делать нам люпесность и показать наши спасенный души.
Он хихикнул. Полковский, довольный, что может освободиться от приторной благодарности немца, с охотой согласился, пропустил немцев вперед, провел их на бак, потом по узкому трапу в помещения команды, которые почти все были заняты спасенными женщинами и детьми.
В первой каюте находились немолодая немка, уже пришедшая в себя после пережитого страха и опасности, и мальчик. Они аппетитно поедали масло с хлебом и яичницу, принесенные им Марусей. Мальчик пил какао. При виде немецкого капитана женщина перестала есть и встала. Тэпке, казалось, не обратил на нее внимания, а умилялся гостеприимством, белыми подушками, завтраком и все что-то говорил о великодушии и доброте.
Обойдя все каюты, Тэпке остановился в коридоре и всплеснул руками, сокрушенно покачивая головой:
— О, ошень не добро.
— Что? — насторожился Полковский.
— Мой спасенный сделаль виселайт ваше команда.
— Это ничего, — ответил Полковский, подымаясь на палубу вслед за немцами. — Уже скоро порт.
Глаза немца блуждали под лицемерно опущенными веками. Он восторгался самоотверженностью русской команды и настойчиво говорил:
— Мы не можем зло потребляйть ваше феликодушие.
— Вот же берег, — недоумевал Полковский, показывая на иллюминатор, в который было видно море, голубое небо, маленький блик солнца и на горизонте — подернутую дымкой полоску земли. — Не больше трех часов ходу.
Но Тэпке смиренно просил; и опять Полковскому показалось, что немец чего-то боится. Полковский пожал плечами:
— Как хотите.
Тэпке обрадовался. Его круглое лоснящееся лицо покраснело от удовольствия, он горячо поблагодарил и вдруг заторопился: он попросил вызвать женщин и детей в коридор, потом грубо обратился к ним. Лицо его сделалось злым, маленькие глазки застыли. Слова как будто хлестали. Полковского поразила эта резкая перемена. Женщина с мальчиком испуганно слушали, но покорно стали собираться. Кончив говорить, Тэпке повернулся к Полковскому и заискивающе
Раненых мужчин он увез на своем боте. На шлюпки, теперь уже спущенные без большого труда, посадили женщин, детей; и девять русских моряков перевезли их на сильно накренившийся, полузатопленный немецкий пароход.
Шлюпки вернулись без происшествий, их подняли на борт. Полковский дал полный ход, и «Евпатория» потянула за собой на толстом буксире изуродованный и беспомощный «Дейчланд».
В девять часов утра радист «Евпатории» подал капитану шифрованную радиограмму. По мере того как смысл радиограммы обнажался, беспокойство возрастало: текст был тревожный и непонятный.
«Капитану „Евпатории“ Полковскому, — писалось в ней, — где бы вас ни застала эта радиограмма зпт немедленно возвращайтесь назад зпт идите максимальной предосторожностью зпт прекратите передачу по радио тчк Мезенцев».
Было уже поздно: входили в порт.
Как только вошли в порт, немцы обрубили буксир, бросили якорь и просемафорили, что «Евпатория» им не нужна. Все это было проделано с грубой бесцеремонностью, оскорбившей Полковского и на минуту вытеснившей тревогу и недоумение.
— Не надо, — сказал он штурману, намеревавшемуся спросить, в чем дело.
А через час, когда на борт «Евпатории» прибыли турецкие власти и передали потрясающую весть, Полковскому, как и всей команде, стало понятно поведение немецких моряков. Полковский долго не мог прийти в себя. Он был потрясен и ошеломлен коварством. Потом он всем сердцем почувствовал, что произошло что-то ужасное, непоправимое.
13
Турецкие власти пятнадцать дней не разрешали судну выйти, ссылаясь на какие-то переговоры.
Полковский и вся команда томились бездельем; не верили хвастливой немецкой информации, судя по которой вся Одесса уже была разрушена.
В кают-компании обед проходил в гнетущей тишине; ели мало и были молчаливы. У Полковского ко всему этому прибавилось страшное беспокойство о семье.
С утра он уходил на берег. В эти дни улицы Стамбула были очень оживлены, газетчики выкрикивали последние новости, почти всюду можно было встретить консульские машины, несшиеся с бешеной скоростью, каких-то толстых господ, расхаживающих в лакированных туфлях. Возле советского консульства постоянно стояли несколько машин. Полковский входил в дом консульства, отвечал швейцару на участливый кивок и проходил к секретарю консула.
— Консула нет, — сочувственно отвечал секретарь.
Полковский толкался по отделам консульства, доказывал, что ему необходимо как можно скорее уйти отсюда, жадно ловил информацию с родины и только вечером приходил на корабль. Он крепился и в присутствии экипажа держал себя ровно, спокойно, делая вид, что положение нормальное, что вот-вот им разрешат выход.
Старший штурман докладывал о всем, что произошло за день, а Полковский думал, что все это чепуха.
— Не допускайте нарушений порядка, — говорил он и отпускал штурмана.