В степях Зауралья. Трилогия
Шрифт:
— Ты что, сроду не видел их, что ли? — сердито проворчал Никита и уткнул нос в енотовый воротник дохи.
— Весну чуют, — ответил Прокопий и полез за кисетом. — Весна-то нынче дружная, — продолжал он. — Все живое радуется.
— И ты, поди, рад? — буркнул Никита.
— О чем мне горевать? Посуди-ка сам, — работник повернулся лицом к хозяину. — Все мое добро — рубаха-перемываха, а в кармане вошь на аркане, — ответил он с усмешкой.
— К чему эту речь ведешь? — настороженно спросил Никита.
— Так, к слову пришлось, — уклонился
В одной из деревень, возле сельской управы, теснился плотной стеной народ. На высоком крыльце, опираясь рукой о перила, стоял хромоногий солдат и, взмахивая шапкой, что-то кричал. Прокопий поехал тише.
Фирсов откинул воротник, прислушался:
— Церковные, кабинетские земли немедля поделить. Видинеевский лес отобрать в общество, — говорил солдат.
Никиту точно подбросило: поднявшись на ноги, он уставил ястребиные глаза на солдата.
— Сноповязки, лобогрейки на Дарьиной заимке взять на учет. Сеять будем в первую очередь безлошадным вдовам и солдаткам.
— А где взять семена? — раздался чей-то голос.
— Семена возьмем из церковных амбаров, распределять их будет сельский комитет.
— А как со старостой?
— По шапке его, — решительно выкрикнул солдат.
— Выберем свой Совет из крестьянских депутатов.
Не спуская горевших ненавистью глаз с фронтовика, Никита сквозь зубы процедил Прокопию:
— Трогай!
Опустившись на сиденье кошевки, он еще раз посмотрел в сторону говорившего солдата.
— Чтоб тебе вторую ногу оторвало, окаянный дьявол!
Никита поднял воротник и плотнее закутался в доху. Несмотря на поздний час, улицы города были полны народу. Слышались песни, но пьяных не было. Во всю ширину Дворянской улицы был растянут транспарант.
«Это еще что такое?» — подумал Фирсов с тревогой и стал читать: «Мир хижинам, война дворцам!» По улице шли люди с красными бантами на груди. Порой проносились легкие сани именитых граждан, спешивших, видимо, к центру города. Прошел с песнями взвод солдат. Обгоняя пехоту, на взмыленных конях проскакал, разбрызгивая талый снег, казачий разъезд.
Вот еще транспарант, на котором крупными буквами было выведено: «Да здравствует социалистическая революция!» Недалеко от дома Тегерсена на улице — третий: «Да здравствует партия большевиков и товарищ Ленин!»
Зятя Фирсов застал в постели с компрессом на голове.
— Мигрень, — протянул Тегерсен. Усы его обвисли, под глазами мешки. Возле кровати на маленьком столике стояли флаконы с лекарствами и коробка с леденцами.
— Ви понимайт, мой рабочий требовайт восьми час работайт, требовайт контроль производства. О-о, — Мартин Иванович схватился за голову, — майн гот, мой бог, завод есть большевик! — выкрикнул он пискливо и зашарил рукой по столику, разыскивая мигреневый карандаш.
— А что это за люди? — осторожно спросил Никита.
— О, ви не знайт большевик? — Тегерсен при последнем слове
«Кислятина! — подумал Фирсов. — Не такого бы мужа Агнии надо! Поторопился маленько со свадьбой, промашку дал», — и, с нескрываемым презрением взглянув на «козла Мартынку», круто повернулся навстречу входившей дочери.
Агния с сияющим лицом подошла к отцу, поцеловала его в щеку. Судя по беззаботному виду, нарядному платью, запаху тонких духов и манере держаться, дочери Фирсова жилось неплохо.
ГЛАВА 30
Ночью кто-то постучал легонько в окне и поднялся на крыльцо. С трудом узнав в худом бородатом казаке мужа, Устинья радостно охнула и повисла у него на шее. Поднялся с лежанки Лупан, запричитала мать, точно по покойнику.
Зажгли лампу. Евграф снял винтовку и, передавая жене, сказал:
— Поставь пока в чулане, не ровен час, кто-нибудь зайдет. — Осторожно повесил походную сумку на гвоздь и пригладил волосы. — Ну, здравствуйте! Поди, не ждали? — улыбнулся он слабо и, схватившись за грудь, надсадно закашлял.
— Немецкого газу немного глотнул, — точно оправдываясь, тихо произнес Евграф и опустился на лавку. — Хватит, повоевал, — махнул он рукой и посмотрел на статную жену: — Как хозяйничала?
— Ничего, управлялись с тятенькой помаленьку. Пришел как раз к севу, — ответила Устинья, собирая на стол.
— Плохой из меня пахарь… — Евграф снова закашлял. — Грудь болит, да и суставы ломит.
Утром, когда старики ушли работать в огород, Устинья долго смотрела на спящего мужа. «Похудел как: нос заострился, глаза впали. Должно, намаялся на войне-то». Тихо поднялась с кровати и, сунув ноги в ичиги, пошла к реке за водой.
В ту ночь вместе с Евграфом Истоминым вернулся с фронта давний друг Василий Шемет. Весть о приходе фронтовиков быстро разнеслась по станице.
Народу в избу набилось много с утра. Всем хотелось узнать про родных. Василий Шемет, молодой казак с красивым, энергичным лицом, которое портил лишь глубокий шрам на правой щеке — след сабельного удара.
Явился Поликарп Ведерников, здоровенный казак, сын вахмистра Силы Ведерникова, председателя станичного комитета. Пришел он неспроста. В прошлом году отец его отобрал у Лупана лучший покос в пойме Тобола. Узнав, что Евграф дома, он послал Поликарпа звать Истомина, которого в душе побаивался, в гости, чтобы уладить дело.
Евграф сидел за столом гладко выбритый, в чистой полотняной рубахе, на груди два георгиевских креста за храбрость. Идти к Ведерниковым он отказался и, провожая Поликарпа до порога, сказал громко:
— Передай батьке, чтоб убирался с моего покоса, пока голова цела! Понял? Хватит ему пухнуть от вдовьих слез.
Нетерпеливый Шемет вскочил с лавки и крикнул вслед Поликарпу:
— Паучье гнездо!
Тот круто повернулся в дверях и смерил его с ног до головы.
— Вояки: отдали Россию немцам!