В сторону Слуцкого. Восемь подаренных книг
Шрифт:
А книжником Слуцкий был превосходным. Но и тут начинал с опеки. «Приношу Заболоцкому несколько книжек, — рассказывал однажды, — целую стопку. Николай Алексеевич посмотрел, полистал и, поблагодарив, вернул. Но почему, спрашиваю, это же хорошие книги? „А кого я должен выбросить? Тютчева? Баратынского? Вы же видите, некуда ставить“, — и я чувствую в словах Слуцкого восхищение: своих не предает!» — «А у него была хорошая библиотека?» — спрашиваю. «Для него достаточная».
Или как настойчиво Слуцкий уговаривал меня уступить ему книгу Татьяны Ефименко «Жадное сердце» (она была зарезана бандитами в селе под Харьковом вместе со своей матерью, известным историком, в 18-м году), предлагал в обмен «Первую пристань» графа Василия Комаровского (у него их было две), но я держался твердо и не уступил.
Поощряя штурм публичных площадок, сам Слуцкий к выступлениям относился спокойно, не искал и не избегал их, и его оценки героев этой сцены были снайперски точны и неожиданны. Причем каждый раз это были спонтанные, а не заготовленные впрок шпильки и остроты, как это бывало, например, у Маршака, который бросал свои отточенные афоризмы гостям домашнего театра, не смущаясь повторов. Были они, разумеется, и у Слуцкого, у кого их нет? — теперь их называют приколами — но у него это было естественной формой речи, да и сам он был вывернутая наизнанку сентенция Бюффона: человек-стиль. Говорил как мыслил.
«Многое было ему отпущено, — сказал он как-то об одном коллеге. — Взять бы большой купюрой и гуляй себе гоголем. А он взял мелочью, вот и согнулся, бедняга, под мешком с разменной монетой», — и в словах ни тени злорадства, а искреннее удивление. Или о другом: «Выступаем вместе в одном клубе. Читает лучшие свои стихи — зал молчит. Читает похуже — оживление в зале. Читает полную херню — полный фурор!» — Но и тут скорее о публике, чем о поэте.
Подобные мгновенные портреты, а я помню их во множестве, он набрасывал походя, и, что удивительно, почти ни о ком не говорил плохо. Сам попавший под лошадь, не спешил никого осуждать. Это была скорее тренировка ума и физиологической функции языка: задание на точность. И дело не в остроумии. Я заметил, что остроумные люди не всегда умны, не говорю уж глубоки. У Слуцкого образ работал, не упуская и дальней цели, а в шаржировании проступал каркас оригинальной мысли.
«Как вы думаете, кого больше: глупых людей или умных? — спросил он однажды и, не дожидаясь моего ответа, уверенно ответил сам себе: — Я думаю, умных». А умными он считал всех, кто знает что-то твердо и определенно. Хоть таблицу умножения.
Что первое приходит на ум, когда вспоминаешь его стихи? Языковые обороты и формулы, которые можно приводить во множестве. Вот наугад только первые строки, пришедшие на ум, требующие продолжения:
«Мы все ходили под богом. / У бога под самым боком».
«— Хуже всех на фронте пехоте! / — Нет! Страшнее саперам».
«Когда мы вернулись с войны, /Я понял, что мы не нужны».
«Давайте после драки / Помашем кулаками».
«Когда русская проза ушла в лагеря…».
«Вождь был как дождь — надолго обложной».
«Все телефоны — не подслушаешь, / Все разговоры — не запишешь».
«Надо думать, а не улыбаться».
«Семь с половиной дураков смотрели „Восемь с половиной“».
«Отягощенный родственными чувствами, / Я к тете шел, / чтоб дядю повидать…».
«Как только стали пенсию давать, / откуда-то взялась в России старость».
«Широко известен в узких кругах, / Как модерн, старомоден».
«Мне легче представить тебя в огне, чем в земле».
Иногда сами названия — и образ, и метод: «Послевоенное бесптичье», «Пляжи сорок шестого года», «Женская палата в хирургии», «Старуха в окне», «Идеалисты в тундре», «Березка в Освенциме», «Статья 193 УК (воинские преступления)», «Непривычка к созерцанию», «Не лезь без очереди!», «Планируя, не зарывайся!», «Польза невнимательности», «Самая военная птица», «Отбор по удвоенности», «Унижение во сне», «Ночные стуки», «Единогласные голосования», «Моральный износ», «Желанье поесть», «Преодоление головной боли», «Как растаскивается пробка?», «Физики и лирики» — и т. д. и т. п.
Стоп! — даже это языковое клише — обыграно рифмой:
«Томисты, гегельянцы, платоники и т. д., а рядом — преторианцы с наганами и тэтэ».
Игровой и образный способ высказывания
«Познакомьтесь, — говорит он мне на коктебельской набережной, представляя миловидной женщине, — Наталья Николаевна Тарасенкова, пишет рассказы, которые начинаются так: „Вечерело…“» И хитро улыбается, а мы смеемся.
Или — возвращаемся в самолете из Симферополя в Москву, я спрашиваю, что он думает о стихотворной книжке Татьяны Глушковой, которой он благоволил. Б.А. откидывается на спинку кресла, несколько секунд думает и: «Силки расставила правильно. Соболь не попался».
Кстати, я пересказал это bon mot Слуцкого Анатолию Жигулину, он восхитился, и каково же было мое удивление, когда спустя какое-то время я прочел беседу с ним в «Вопросах лит-ры», где он повторил этот образ Слуцкого как свой. «Нехорошо, Толя, заниматься плагиатом», — попенял я ему, когда мы встретились, а он долго молчал, потом вздохнул: «Наверно, забыл. А ведь хорошо сказано, а?» «Потому и не забыл, — говорю, — пить надо меньше». Чистая была душа!
Начало и середину семидесятых я вспоминаю как самое тяжелое свое время — время испытаний. Трудно было получить работу (переводческую), за несколько месяцев я потерял родителей, семья треснула, книга зависла. Единственное счастье этих лет — Коктебель, который открыло мне опять же семейство Слуцких, Б.А. и Таня, Татьяна Дашевская, о которой пора наконец-то сказать.
Хотя мы познакомились шапочно давно, настоящее знакомство и теплые отношения сложились именно там, в Коктебеле. Они меня и подбили на эту поездку, видя как я издергался и надорвался на бесконечных проводах близких, мы прилетели одним рейсом в Симферополь в апреле 1973-го, одной машиной добрались до поселка Планерское (так официально именовался тогда Коктебель, чье название разрешили оставить только Дому творчества), Б.А. выхлопотал у директора хорошую комнату для меня (тогда комнаты распределялись на месте, а Слуцкого, хотя он не был никаким секретарем, все уважали), и Таня сразу поволокла меня на набережную и стала показывать местность как экскурсовод: «Это дом Волошина, вон там горная гряда, называется Хамелеон, потому что в течение дня меняет цвет от освещения», — она показывала рукой, я глядел на окрестности, а она следила за выражением моего лица, ожидая восхищения. Я обалдело озирался и щурился от света, мало что видя, а Таня продолжала воображаемую экскурсию. Было в ней что-то легкое и естественное, как в бунинской Русе, и я понял: Слуцкому очень повезло с ней. Красивая и деликатная, она была не то чтобы застенчива, но закрыта точно, и никогда не говорила о себе. Даже ее ближайшие подруги (Галя Евтушенко и Таня Винокурова (Рыбакова) мало что могли о ней рассказать, кроме того, что знали все. Она носила широкую плетеную шляпку, старалась быть в тени и не только фигурально: если в парке — искала скамейку попрохладнее, на пляже — только под тентом. На набережную выходила ненадолго. Была во всем ее облике и поведении какая-то тайна (слово, невозможное в устах Слуцкого), ну, может быть, область непосягаемого. Я ничего не знал о ее предыдущем коротком браке, например, да эта тема никогда и не возникала. Им вдвоем было хорошо, и я долго ни о чем не догадывался. Когда я звал ее на пляж, Б.А. строго говорил: «Ей нельзя». Он и сам не был заядлым купальщиком, обычно только окунался и быстро выходил из воды. Ну, нельзя так нельзя. Зато гулять она любила, нет, не в горы, а вдоль моря, обычно вечером, когда зной спадал, и весь срок пребывания оставалась незагорелой и белокожей, как в день приезда. Вечером они рано уходили к себе, и свет горел иногда допоздна.
После полдника мы совершали с Б.А. общие прогулки. Гулять с ним было одно удовольствие, хотя я любил быструю ходьбу, а он не гулял, а прогуливался, время от времени останавливаясь и, полуобернувшись и вскинув голову, что-нибудь изрекал. Его крепкая еврейская голова и тут требовала игры и работы:
«Как вы думаете, кого больше в мировой поэзии: певцов моря или поэтов гор?» — спрашивает, смотря на залив. Ясное дело, романтика, Гомер, тугие паруса, корсары и прочее. «Конечно, певцов моря», — отвечаю. И начинаем считать. И, к моему удивлению, певцы гор побеждают романтиков моря с разгромным счетом.