В теплой тихой долине дома
Шрифт:
— Пейте, — сказала мать. — Вино — это хорошо.
Соседка отпила.
— Чудесно, — сказала она. — И семья ваша чудесная, миссис Амендола. Не навестите ли меня? Я охотно покажу вам свой дом.
— Ну, конечно, — сказала мать. Ей очень хотелось посмотреть, как живет соседка, и они все вместе отправились в рядом стоящий дом. Соседка комнату за комнатой показала им свое жилье. Домик был в точности такой же, как она сама, вроде корзиночки со взбитыми сливками. Мягкий, теплый и розовый, весь, кроме его комнаты. У хозяина своя отдельная комната, отдельная кровать и все такое. «Что-то тут не так», — подумал мальчик. Американцы отличаются
— Я хочу, чтобы и ты полюбовался моей комнатой, Томми. Ведь ты же такой умница и так тонко все чувствуешь.
Он не был уверен, ему, может, просто почудилось, но когда она сказала, что он такой умница и так тонко все чувствует, она, кажется, на мгновение сжала его руку. Он испугался до дурноты. Он же плохо знает американцев и вовсе не хочет, чтобы получилось что-то неладное. Может быть, она и сжала ему руку, а может, это так, ну, просто вроде как старшая или родственница. Может, просто потому, что она их соседка, вот и все. Он поскорее отнял руку. А о комнате ничего не сказал, ведь что ни скажи, все окажется смешным. Это было такое место, куда ему захотелось войти и навсегда остаться там, с нею. Но ведь это ужасно. Ведь она замужем. И в матери ему годится, хотя куда моложе, чем его мать. Но, все равно, именно этого ему хотелось.
После того, как осмотрели дом, она сварила шоколаду и налила каждому по чашке. Чашки были такие тонкие, красивые. А на столе стояло блюдо со всякими пирожными и печеньями, всех сортов. Она заставила их всех есть — раз она ест, так чтобы и они ели, и они съели по четыре штуки, и два пирожных еще остались. Она рассмеялась и сказала, что может есть их сколько угодно и поэтому одно возьмет себе, а раз уж Томми представляет здесь мужчин, то последнее ему. Она сказала это так, что слова ее странно взволновали его. Он смутился и помрачнел. Во всем этом было что-то совершенно неведомое. И снова ему захотелось покинуть свой прежний мир и уже не возвращаться в него. Снова ему захотелось в таинственную область тепла, красоты и легкости и чего-то еще, что существует на свете и что она заставила его почувствовать голосом своим, манерой смеяться, всем, чем она была, всем, что было в этом доме, и особенно тем, как она на него смотрит.
Интересно, понимают ли это мать и сестра? Хоть бы не догадались! После шоколада и пирожных мать попросила соседку сыграть им что-нибудь на пианино и спеть, и та охотно согласилась. Она спела три песни, одну для матери, одну для сестры, а потом сказала: — Это для Томми. — И заиграла и запела «Майской порой», эту самую песню, которая прямо кричит и взывает: Милый, милый, милый. Мальчик был страшно польщен. Хоть бы только мать с сестрой ничего не заметили, но нет, первое, что сказала мать, когда они пришли домой: — Томми, похоже, ты стал ее милым. — И захохотала.
— Она в тебя влюбилась, — сказала сестра. Сестра была на три года старше него, ей было семнадцать, и у нее был уже парень. Только она еще не знала, пойдет за него или нет.
— Просто
— Ну, уж нет, — сказала сестра. — С тобой она была куда милее, чем с нами. Она в тебя влюбилась, Томми. А ты в нее?
— Заткнись, — сказал он.
— Мама, нет, ты посмотри, — сказала сестра. — Он влюбился в нее.
— Мама, скажи, чтоб она перестала.
— Оставь-ка мальчика в покое, — сказала мать.
И опять расхохоталась. Еще бы, такая потеха! Мать с сестрой заливались себе, пока и он не засмеялся. И хохот их становился все веселее и громче. Даже чересчур.
— Давайте потише, — сказал он. — А вдруг она слышит нас? Подумает, что мы над ней смеемся.
— Он влюбился, мама, — сказала сестра.
Мать пожала плечами. Он уже знал, что сейчас она отпустит одну из своих шуток, и только надеялся, что не очень его сконфузит.
— Она славная девочка, — сказала мать, и сестра вновь залилась смехом.
Он решил не думать о ней больше. Он уже знал, что если станет думать, мать с сестрой тут же догадаются и начнут над ним потешаться. А над этим нечего потешаться. Такое ни на что не похоже, и кажется, что оно лучше всего на свете. И он вовсе не хочет, чтобы над этим смеялись. Он не мог им объяснить, но чувствовал, что над этим нельзя смеяться.
Утром его разбудило пианино, и он почувствовал то же самое, что было в нем, когда она взяла его за руку, только сейчас это было еще острей. Ни вставать не хотелось, ни двигаться. Хотелось лишь одного: оказаться с ней вместе в комнате, такой, как у нее, вдали от этого мира, вдали от всех, навсегда. Опять она запела эту песню с повторами: Милый, милый, милый!
Мать подняла его:
— В чем дело? Ты опоздаешь на работу. Уж не болен ли?
— Нет, — сказал он. — А который час?
Он выскочил из постели, оделся, поел, сел на велосипед и помчался к своей бакалейной лавке. Опоздал всего на две минуты.
Это длилось целый месяц, весь август. Муж ее в середине месяца как-то приехал дня на два, покрутился во дворе и опять уехал.
А он все еще не мог понять, что же будет дальше. Она заходила по два-три раза в неделю. Появлялась на дворе, когда он был там. Приглашала всю семью к себе, два или три раза, на шоколад и пирожные. Почти каждое утро будила его песенкой «Милый, милый, милый».
Мать и сестра то и дело проезжались на его счет.
Как-то в сентябре, когда он вечером пришел с работы, они принялись особенно потешаться над ним и соседкой.
— Плохо твое дело, — сказала мать. — Вот ужин. Да, плохо дело.
— Нам так тебя жалко, — сказала сестра.
— О чем это вы? — спросил он.
— Да теперь уж поздно, — сказала мать.
— Что поздно? — спросил он.
— Слишком долго тянул, — сказала сестра.
— Да ну вас! О чем вы?
— Она нашла себе другого милого.
Он был ошеломлен и почувствовал странное отвращение и дурноту, но старался есть и не показывать, что творится у него на душе.
— Кто? — спросил он.
— Твоя милая. Сам знаешь, кто.
Он не то чтобы огорчился. Он рассвирепел. Не на сестру с матерью, а на нее. Дура! И попытался высмеять эту историю.
— Давно пора, — сказал он.
— Приехал и усадил ее в машину. В «кадиллак».
— А как же муж? — спросил он растерянно и беспомощно.
— А он не знает! — сказала мать. — А может, ему все равно. Может, он умер.