В воскресенье утром зелье собирала
Шрифт:
Его жесты и голос были так повелительны и властны, что хозяйка смолкла и побледнела.
— Тьфу! — сплюнула она и перекрестилась. — Что же это такое? Кто это у меня в хате? Приемыш, бояр или попович? Ишь, какое почтение матери оказал — перед самым ее носом дверью, точно перед нехристем каким, хлопнул, он-де не «бродяга», его-де не «позорьте». Михайло, вы слышали? — крикнула она в соседнюю комнату, откуда и без того уже высунулась высокая, пригнувшаяся в низких дверях фигура.
— Да, слышу, — ответил хозяин. — Ну и что ж?
— Что? — вопила жена. — Вы еще спрашиваете, что? Видите, какое он оказал уважение за вашу хлеб-соль.
—
— Я его заставлю, — кричала в ответ хозяйка.
— Да нет, не заставишь. Я уж и без тебя пытался. Злом ничего путного не добьешься. Знай: теперь он опять несколько дней на глаза не покажется. Черт знает что у него за нрав — да уж таков он есть.
— Из «бродяжьего» роду, — принялась опять за свое хозяйка.
— Мы его отца-матери не знали... — оправдывался муж (который, правду сказать, Гриця очень любил и всегда защищал его перед женой, хотя тайком и ругал за бродяжничество), — мы нашли младенца у нашей хаты. Он, может, и панский ребенок — этого мы не знаем. Попробуй только его словом задеть — сразу вскипит, и потом его не скоро утихомиришь. Для меня Гриць не бродяга.
— А я говорю, что он бродяжьего роду. Лежал в закопченных лохмотьях, хоть и был там узелок с червонцами.
— Да уж в закопченных или нет, а теперь он наш. А коли уж наш, так не обижай его. Видишь, терпенья у него нет вовсе. Еще когда-нибудь, осердясь, бросит нас.
Хозяйка умолкла и пожала плечами. Это ей никогда не приходило в голову и потому слегка обескуражило.
— Ну и наговорили! — бросила она уже почему-то примирительно, словно больше не хотела и упоминать о «бродяге». — Теперь «бросит» — когда мы его воспитали и он чуть до потолка головой не достает?
— Именно теперь. Теперь он где угодно на работу наймется, а раньше мал был.
— Э, да что там! — перебила его сухо жена. — Надо вам знать, Михайло, он как-то мне сказал, что отдал шить себе новый узорчатый кожушок. Он уж с этой поры начинает дивчатам голову кружить.
— Разве я это ему запрещаю? — ответил хозяин. — Красивый, молодой, вот и кружит.
— Он уже чуть ли не на каждые танцы ходит.
— И пусть себе. Кто молод, тот и гуляет.
— А коль он завтра скажет вам, что хочет жениться? Вокруг него дивчата роем вьются... Тогда что вы поделаете?
— Не дозволю и земли ему не дам. Ему еще не время жениться... пусть еще при нас похозяйничает, чтобы знал я... кому землю когда-нибудь передам...
— Как бы не так... очень он вас послушает! — бросила жена. — Я уже не раз замечала его с Настуней Кривинюковой. За другими волочится, а к ней прямо льнет.
Хозяин усмехнулся.
— Я уж давно это знаю. Сам отец ее мне говорил.
— Да он бы рад его заполучить. Только, по-моему, Гриць еще не одной голову вскружит, пока женится... — ответила жена.
— Пока на свою не наскочит... — докончил хозяин.
— И на свою не наскочит... — повторила она и смолкла.
— Старый Кривинюк добрый хозяин, и Настка работящая дивчина, в отца пошла. Пускай когда-нибудь и поженятся, коли она ему сужена, — отозвался снова хозяин.
— Да, хорошая дивчина... — подтвердила как-то нехотя жена. — У нее и сейчас разум,
— Тем-то она для него и хорошая, — ответил муж. — Он из-за лошадей и голову готов потерять... а она будет за всем присматривать. Тем-то и хороша.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Иногда, после споров с родителями, Гриць сознавал, что они правы, но в то же время прав и он, — особенно, когда, повинуясь своей натуре, он совершал «такое», что вызывало гнев обеих сторон, — и тогда он уходил из дому и не возвращался до тех пор, пока не успокаивался сам и его хозяева.
И это повторялось нередко, а все из-за его странного характера: Гриць не терпел ни малейшего насилия над собой, был очень обидчив и выше всего ставил свободу. Если бы не соседская дочка, Кривинюкова Настка, с которой он дружил и делил все горести, не отцовские лошади, которых он больше всего на свете любил, не овцы, покорные, как дети, каждому звуку его голоса, что его еще тешило с мальчишеских лет, — он давно бы уже бросил родителей и ушел куда глаза глядят. Его здесь будто на цепи держат, а некоторые говорят — особенно один старый седоголовый цыган, который вот уже несколько лет подряд появляется в их селе по дороге из Венгрии, заходит к ним за милостыней и, отдыхая у них, рассказывает, — что где-то, далеко от их гор и лесов, есть другой мир, другие люди. Гриць пошел бы туда, учился бы, стал бы большим паном и жил бы там, научившись прежде всего играть на скрипке.
Вот о чем раздумывал часто Гриць, особенно когда был еще подростком; он тащился, полный беспокойства, за овцами с места на место и получал от родителей нагоняи. Но теперь он уже парубок с усами, который, как говаривал, смеясь, отец, «до ума носом дотянулся» и, казалось, успокоился. Если мать, рассердившись на что-либо, обзовет его «бродягой» или еще хлеще — «цыганом»... он только засмеется.
— Разве у меня, мама, черные глаза и я черномазый, что вам цыганом кажусь? У меня глаза голубые, как небо, говорят дивчата, особенно Кривинюкова Настка, им я за это и мил, а вы, не видавши ни отца моего, ни матери, выдумываете еще каких-то цыган. Грех, мама!
И мать замолкает, улыбаясь... и становится опять доброй; она ведь душу отдала бы за своего Грицька, ведь чуть ли не все ей завидуют — такой он красивый да разумный удался. И действительно, никто не способен на Гриця долго гневаться. Он всех «обвораживает», как уверяет его белолицая Настка.
Чем?
Может быть, как раз своей двойственной натурой, а скорее всего тем, что у него две души, которые время от времени, словно пробуждаясь, вступают в единоборство. Одна из них — непостоянная, печальная, легкомысленная, пылкая, другая — впечатлительная, гордая и одаренная. Тянет Гриця к добру, к красоте, к любви... а прежде всего — к свободе, необъятной, безграничной, как крылатые леса на вершинах, как быстрые реки там, в долинах. Как та широкая Пуста, которую он, наслушавшись рассказов старого Андронати (так называл себя седоголовый цыган), порой даже во сне видел. «Хищником он родился, смутьяном», — говорит Настка, которая любит его, как родного брата или даже еще сильней, и именно за то, что он такой. Она самый близкий его друг — и в горе и в радости. Она ему как бы успокоение приносит.