Варшавская Сирена
Шрифт:
Как-то раз, когда Анна несколько дней не приходила на работу, он спросил ее непосредственного начальника, принесла ли она освобождение от врача, а когда встретил ее после этого в коридоре, спросил, правда ли то, что в результате воспаления глазного нерва она во время болезни ничего не видела, ослепла? Анна сказала, что это не так, просто она не могла поднять век. Эта проклятая невралгия привязалась к ней еще в Бретани, в холодный и ветреный день. Он спросил, зачем она выходила в бурю, и тогда, чтобы закончить этот допрос, Анна коротко ответила:
— Я тонула в океане. Слишком далеко ушла от берега, меня захватил прилив, и неожиданно я оказалась одна в открытом море.
Анна хотела еще добавить, что доплыла до скал, не выпуская из рук найденной губки, но он
В середине сентября, вернувшись из отпуска на работу, Анна наконец собралась к Доре Град с рецептом бретонских блинчиков. Кроме того, ей хотелось поговорить с Зигмунтом по поводу непрекращающихся слухов о неизбежном нападении на Чехословакию.
Родственники Корвинов жили на Тарговой улице — очень широкой, но немного провинциальной, запущенной, хотя там полно было грузовиков и все время трезвонили трамваи, сворачивая в Зигмунтовскую улицу и на мост Кербедзя.
Грады занимали четырехкомнатную квартиру в затененном липами небольшом каменном доме, так что во всех комнатах, несмотря на жаркий день, было прохладно. Одна из комнат, в которой никто не спал, служила одновременно гостиной и столовой, она была очень уютная, со скромно обитой мебелью и обилием всевозможных вьющихся растений, кактусов и папоротников, каких Анна еще не встречала ни в одном варшавском доме.
— У вас целая оранжерея! — воскликнула она с искренним удивлением, а Дорота, невысокая и полная, посмотрела на нее глазами цвета васильков и неожиданно рассмеялась, положив пухлую руку ей на плечо.
— Зигмунт предостерегал меня — сказал, что я для тебя простушка, особа весьма немодная. Но обернись. Еще, еще немного. Видела ли ты где-нибудь такой балкон, который одновременно является утопающей в зелени беседкой, защищает от шума, пыли, гомона города? Весной и летом там цветут вьюнки, потом настурции, а сейчас ломонос, привезенный из Казимежа, ибо только там его разновидность дает такие буйные ростки. Ничего не поделаешь, я родилась в деревне и самые счастливые дни моей жизни провела, еще будучи панной Лясковецкой, в Грабове у своего деда — маршала. Значит, и у буни. Что-то от сельского дома осталось и в этой комнате, правда? Меня, — продолжала она добродушно рассказывать, — преследует навязчивая идея: я эту комнату каждые два-три года обставляю по-новому, меняю все. Они не знают почему, но тебе могу признаться: каждый раз я воссоздаю один из уголков своего родного дома, Лясковецких. Только эту обивку я, пожалуй, оставлю надолго: почти такую же купила перед смертью моя мать, и, когда я последний раз навещала отца, эта обивка еще была в гостиной, около зимнего сада, только, — пани Дорота снова затряслась от смеха, — в этой бывшей пальмовой оранжерее уже тогда гнездились цесарки. Знаешь, это очень нежные создания, и экономка отца заявила, что именно там им будет лучше всего. Теперь я могу торжествовать: моя гостиная красивее, в ней свежая обивка, а в балконную беседку влетают не серые цесарки, а разноцветные бабочки и пчелы. Слышишь? Они перед заходом солнца собирают нектар с цветов ломоноса. Почему ты ничего не говоришь?
Анна хотела было возразить, что при всем желании она не может вставить ни одного слова в ее монолог, но тетя Дора показалась ей такой милой, такой непосредственной, непохожей в своей искренности на взвешивающую каждое слово пани Ренату и по-своему странную, но изысканную в каждом жесте маршальшу, что она только повернула голову и прижалась щекой к ее пухлой, горячей руке. Они какое-то мгновение смотрели друг на друга в молчании, и неожиданно тетя Дора сказала очень тихо, почти шепотом:
— Жаль, что мой сын совершенно, абсолютно другой. Он не замечает неба, солнца, зелени… Для него важны только идеи, мысли. Но ведь это лишь плоды человеческого мозга. Они могут быть правильными, но бывают и совершенно сумасшедшими, дурными. Я… Не смейся, но я хотела бы, чтобы все
— Что «in vino veritas»? — подсказала Анна.
Пани Дорота замахала руками, словно отгоняя нечистую силу.
— Нет, нет! Это уже его теория, а не моя! Я только стараюсь, чтобы в этой жизни, которая стольких ранит и калечит, было бы чуть спокойнее и легче. Садись и подожди минутку. Сейчас я тебя подкреплю…
Потом они вдвоем сидели на балконе в плетеных креслах и там, отмахиваясь от пчел, пили за расписным столиком вкусный, крепкий чай. Анна слышала от маршальши, что «эта апоплектичка Дора» умеет буквально из ничего приготовить необыкновенные лакомства, но никак не ожидала такого вкусного чаепития. И когда, уже рассказав хозяйке дома секрет знаменитых блинчиков бабки ле Бон, она увидела Зигмунта, стоящего в гостиной и внимательно смотревшего на них, мило расположившихся на балконе, Анна сказала более сердечно, чем намеревалась:
— У тебя очаровательная мать и экзотический летний домик над тротуаром города. Словно висячий сад. В Париже только на верхних этажах, в роскошных апартаментах, можно себе такое позволить: одновременно находиться в деревне и в городе.
Если Анна думала, что ее восторженные слова вызовут добрую улыбку, и не только у его матери, то она глубоко ошибалась. Зигмунт, правда, принес из гостиной стул, взял песочное пирожное, но ответил, немного помолчав, довольно зло, почти невежливо:
— В то время как моя мама развлекает тебя, в чем я не сомневаюсь, рассказами о преимуществах польской кухни над любой другой, за исключением, может быть, французской, за этим зимним садом рушится мир. Сегодня, тридцатого сентября, в полдень, в Мюнхене, оба премьера, британский и французский, приняли навязанные им условия Гитлера и Муссолини. Вы распивали чай в честь только что подписанного позорного пакта. А я заедаю его этим пирожным.
— Зиг! — умоляюще прошептала Дора, немного наклонившись вперед.
— Простите, возможно, я говорю глупости. Но еще большую околесицу нес этот фашист, вождь великой Германии, когда не согласился пригласить на конференцию объект переговоров — другими словами, Чехословакию. И объяснял это тем, что если этим вопросом интересуются великие державы, то они, и только они, должны взять на себя ответственность за решение, которое он с их ведома и согласия передаст Праге.
— Зиг! — повторила уже с красными пятнами на лице его мать.
— Я это говорю вам, а вернее, тебе, Анна, ибо только что узнал, что перед подписанием соглашения посол Франции был в горной резиденции Гитлера Бергхофе, которая точно так же висит над пропастью, в пространстве, как этот обвитый вьюнком балкон, и кто знает, не за таким ли столиком и чашкой чая он узнал, что соглашение в Мюнхене всего-навсего только пауза, цезура. И что от благоразумия западных держав зависит, ограничится ли он, фюрер, сегодняшними успехами в политической войне, не прибегая к помощи оружия, или будет вынужден прибегнуть к более решительным мерам. О, боже, до чего мы дошли! До какого же унижения и позора дожили!
Он встал и, не прощаясь, вернулся в гостиную и сразу же исчез за дверью, ведущей в коридор.
Дорота вскочила с кресла и, раздвигая сплетенные ветви ломоноса, долго смотрела вниз, словно разглядывала с террасы резиденции Гитлера бездонную пропасть и горные вершины Оберзальцберга.
— Ушел, — сказала она наконец, выпрямившись и тяжело опускаясь на подушки. — Снова ушел и будет спорить, злиться, взвинчивать себя до поздней ночи. У меня уже нет сил от этих политических дискуссий. Подай мне, дитя мое, капли, которые стоят на буфете, рядом с графином. Опять поднимается давление… Все равно — тридцать, сорок… Спасибо. Обмахни меня немного… совсем немножко… Боже! До чего дошло…